Но вот он вошел в необъятную гостиную, и сразу повеяло ее временем: громоздкие декоративные торшеры, изукрашенные фаянсовыми розами — аляповатая подделка под Мейсен, — громадные цветы на шторах, фарфоровые попугаи, роскошные зеркала, лукавым, загадочным шепотом источавшие непрерывное приглашение к вальсу… Ему снова мучительно захотелось вспомнить свои двадцать пять — и привиделась молодая луна, как обрезок серебряной ложки под серебристой осыпью звезд, кривые пахучие улочки Корка. Там-то она и прошла, его молодость.
Гостиная занимала весь нижний этаж, от прихожей до трех высоких задних окон, с пола до потолка. Они, эти окна, раздвигали перспективу за пределы предвиденного сада: являлась глазу старинная буковая аллея в поместье за много миль от газовых фонарей городской окраины времен Вильгельма IV. К древним страшилищам тянулись буки помоложе из соседних садов, усугубляя впечатление деревенской усадьбы вдали от каналов, пакгаузов, храмов и каменных стен. Он углядел озерцо. Ситцы. Охотничьи гравюры. Большие картины. Серебро. Две бронзовые головки — работы Лонгфилда? Три персидских ковра. Она взяла его за руку. Лишь отрывистая речь выдавала ее волнение.
— Реджи поехал играть в гольф. Горничную я отпустила на сегодня в Хаут. К сестре. До десяти вечера никого не будет. Кухарка у нас по воскресеньям всегда выходная. Мы с тобой одни в доме.
Она присела на диванчик. Он сел в кресло напротив: их разделяла низенькая стеклянная столешница. Она выключила серебряный электрический чайник, включенный, должно быть, когда он позвонил. И заговорила:
— Вот смотри! Все-все приготовлено. Моими драгоценными ручонками. Без сахара, это уж я отлично знаю. И без молока, «Ичанг» — без молока. А вот «Кимун» ты почему-то любишь с молоком. Твое любимое овсяное печенье. Замечаете, мистер Янгер, как я угождаю вашим вкусам?
Янтарная струя полилась из серебряного чайника в фарфоровые чашечки. Чем больше он смотрел на нее, тем красивее она ему казалась. Завела с ним беседу о сортах чая — чтобы ему стало уютнее? Да вряд ли: она криво улыбнулась и заметила, что насчет чая он ничего не забыл. Он изумленно сказал: «По-видимому, нет». Ему были показаны два подарка на день рождения; он оценил георгианскую вазочку для клубники, унций на пятнадцать, и восхитился ею.
Она увидела, что он смотрит на старинное полотно, изображающее облака, море, светлое побережье, двух коров в камышах на переднем плане, и сказала:
— Видишь, обрамила заново. Лучше глядится, правда?
— Этой работы Хоуна я не знаю, — сказал он. — Но это Хоун.
— Если ты можешь отличить работу Хоуна от скирды сена, то память осталась при тебе.
Он подумал над тем, что она имела в виду.
— Да, кажется, профессиональная память в общем осталась при мне, включая, как я недавно выяснил, будучи в Лондоне, — он покосился на полотно Хоуна, — познания об искусстве. Почему-то в особенности познания об искусстве. В Национальной галерее…
— Гоццоли?
Он воззрился на нее, она рассмеялась.
— Потом скажу, говори.
— Некоторые места и события помню. Другие в тумане. Людей вовсе не помню. И себя тоже. Даже в имени своем и то сомневаюсь.
Она поглядела очень строго.
— Без имени нет человека. Если нет человека, зачем ему имя. А ты для меня человек, и еще какой. Неправду ты говоришь. Так как же тебя все-таки зовут?
Вывела напрямую. А где зовут, в каком существовании?
— Недавно я думал, будто я Дж. Дж. Янгер. Теперь думаю, что Роберт Бернард Янгер, Б. Б.
— Джеймс, как тебе полагается знать, был твоим близнецом. Тебя зовут Бобби. Он погиб в декабре прошлого года в Штатах, в той знаменитой самолетной катастрофе. Что ты мне голову морочишь? Ты это обязан знать! Ты его провожал! — Она смягчилась. — Это так на тебя подействовало, Бобби?
— А может быть, — уклонился я, — и моя жена тоже погибла в этой катастрофе?
— Кристабел Ли умерла двадцать с лишним лет назад. После ее смерти мы с тобой и стали любовниками. Бобби, ты меня просто изводишь. Ты хоть что-нибудь все-таки да помнишь? Бобби, ты меня слушаешь?
Я облегченно вздохнул. Если у меня еще оставались сомнения насчет этого проклятого досье, то вот они и кончились. Я чувствовал себя собакой, выкарабкавшейся из-под копны сена. Оставался один последний вопрос. Я тоже действительно был журналистом? Она снова рассмеялась, насмешливо и нежно. И крепко хлопнула по дивану.
— Иди сюда, сядь рядом. — Потом продолжила: — Вы были истинные близнецы. Он — спортивный обозреватель. А в твоем ведении остались, — и она со вкусом начала перечислять, — театр, кино, живопись, литература, скульптура, балет, архитектура, музыка, вина и гастрономия, керамика, грампластинки, книги, концерты, опера, оперетта, духовые и струнные оркестры и, само собой, джаз. Не все, конечно, для одной газеты, а за свою беспокойную жизнь. Я-то больше всего радовалась, когда ты работал на «Манчестер ивнинг ньюс». Кинообозревателем. Ох, сколько раз мы с тобой в кино держались за руки! Такой подходящий город Манчестер. Не далеко и не близко. Я придумала себе в Манчестере престарелую тетку. Тетю Роберту. Сказала Реджи, что у нее денег куры не клюют. Изобретена она была семидесяти лет от роду. Это в сорок шестом — сейчас ей, должно быть, под девяносто. Реджи меня раз-другой спрашивал: «Как там твоя старуха тетка — жива еще?» Вдруг денежки перепадут! А нам с тобой везде было так хорошо в эти послевоенные годы — дивно было разъезжать по Йоркширу и Линкольнширу в твоем голубеньком «моргане». Хоть и подержанная машина, а все-таки. У тебя всегда был изысканный вкус. Ты вообще был образец изысканности. А я как раз люблю мужчин красивых, хорошо одетых и богатых мужчин. Одно только у тебя было очень важное отличие от твоего брата-близнеца. Он сильно уступал тебе в обаянии.