— Ах, да! Да! — подхватил я. — Светлые пряди на обнаженном плече, как сегодня, — такие мягкие и легкие, что дохнуть на них страшно.
— Я открыла глаза. «Не спится?» — посочувствовал ты. «Сны замучали, — прошептала я. — Я их боюсь». Мы смотрели друг на друга.
— И твое бедро круглилось под тонкой простыней?
Зазвонил телефон на столике.
— Алло, Реджи, ты откуда, хотя что я спрашиваю? На девятнадцатой лунке? Да нет, все прекрасно, только уж ты, старичок, пожалуйста, не называй меня старушкой. Очень мило, что позвонил. Обедаем? Ну, я полагаю, как обычно, в ресторане аэропорта — где еще можно сносно пообедать в воскресном Дублине? Что бы им стоило не закрывать клубы по воскресеньям? В семь тридцать. Не опаздывай. Пока.
И продолжала, точно ее не прерывали:
— Ты вернулся к своему зелененькому креслицу, скинул пиджак, сорвал галстук, выключил настольную лампу. Я слышала, как ты скрипел креслом, ворочался, устраивался, шуршал. Потом опять зашелестели занавеси. «Что ты там увидел?» — адресовалась я к твоей спине. Вглядываясь в стекло из-под ладоней, ты сказал, что видишь огни яхты, покидающей порт. «В такую бы ночь плыть по заливу, — помечтала я вслух, думая об огнях Ниццы, мыса Ферра, Монако, Монте-Карло. — Вдвоем с тобой. И уплыть подальше». Ты недоверчиво спросил, лицом к окну: «У него правда был револьвер?» Я не стала отвечать. «А зачем, — настаивал ты, — ему в Монако?» — «Пить? Или играть в казино. Дез приглядит за ним». И объяснила, кто такой Дез: студент-богослов из Дублина, фермерский сын, почему-то ему прочат блестящую будущность. Какие-то у него, что ли, семейные связи по духовной части, ирландский залог династической карьеры, а сам — острослов, отличный ездок, обжора, слывет очень даровитым; он третий в нашем экипаже. Ты вернулся в свое кресло. Я не засыпала и думала, как ты в другом конце темной спальни думаешь обо мне, как я лежу в темноте на белой постели под тонкой белой простыней и волосы разметались по плечу. Как говорится, время шло, и вот ты опять зажег свою настольную лампу. Я услышала твои осторожные шаги: ты подошел ко мне. Я подняла на тебя глаза. Ты смотрел на меня. Теперь или никогда? Ты опустился на колени. Я не шевелилась. Ты откинул край простыни и сказал: «У тебя колено как белая чаша». А потом… Ну, мы все-таки, наверно, ненадолго заснули, проснулись и стали шептаться — словно опасаясь чьих-то ушей, — а потом говорили и говорили, и из всех разговоров я помню только, что ты сказал, что не можешь встретиться с человеком, доверие которого ты обманул, что тебе надо уходить из отеля и уезжать из Ниццы первым шестичасовым поездом, что мы непременно увидимся в Лондоне, и я сказала: «Да-да! Только сразу напиши, чтобы я знала, на каком я свете».
Она взяла у меня мое письмо, спокойно вложила его в конверт, встала и досказала давнюю историю.
— Горничная, по договоренности, явилась в семь часов и с жадным любопытством оглядела комнату. Я сказала: «Il n’y а personne» [15]. Она подняла брови и пожала плечами. Я заснула как убитая. Реджи нагрянул часам к десяти и буквально растолкал меня. Он был выбрит, напомажен, благоухал тальком и одеколоном, свежий как огурчик, в белом костюме, веселый, довольный жизнью, готовый к морской прогулке, с зеленой спортивной сумкой, набитой, как всегда, походным барахлом. Я сказала: «Боб Янгер уехал по делу обратно в Лондон». Он озадаченно потер лоб: «Кто? А! Он ведь с нами обедал вчера вечером? Старушка, боюсь, что вчера вечером я был слегка навеселе. Помню только, что поехал в Монако с Дезом Мораном, он же отец Дез, а там, глядишь, и монсеньор Дез, кардинал Дез, папа Десмонд».
Он плюхнулся поперек постели, забрыкал ногами и разразился долгим жизнерадостным хохотом — прыскал здоровьем, да он и сейчас такой. Я глядела на него с изумлением и, теперь прямо скажу, очень испугалась, что он совсем спятил, а он сел, подался ко мне, развязал сумку и вытряхнул на меня из ее круглого отверстия денежный ворох — фунтовые, пятифунтовые, десятифунтовые кредитки вперемежку с французскими банкнотами.