— Вы думаете, и он тоже знал?
— Реджи ффренч был не дурак. Он все знал. И если бы не его дочь, ну эта, замужем за Лонгфилдом… Да нет! Он, несмотря ни на что, обожал свою вертихвостку жену. После ее смерти у него все стало валиться из рук. Вот он и подвел черту.
У меня кровь забила в ушах от ощущения вины. Намереваясь заказать еще два поминальных виски, я вдруг заметил, что размышляю, когда именно моя Ана решила подвести черту. И сообразил, что искушение подступало дважды: первый раз летом шестьдесят восьмого, когда она, ровесница века, изменила мне с Л. Л., а второй — особенно близко — перед самым Рождеством шестьдесят девятого, когда (я понял это лишь теперь, в баре яхт-клуба) она втайне от всех нас почувствовала зловещее недомогание в пояснице. Канцер.
Первым происшествием я целиком обязан собственной глупости.
Однажды в тихое летнее воскресенье, очень похожее на день нашей встречи в шестьдесят пятом, я повернул голову на подушке и встретил ее изучающий взгляд. Я посмотрел на нее точно так же. В ней перемен не наблюдалось. Конечно (или я уже писал об этом?), я давно уж заметил, что ее лебединая шея всегда увита пятью жемчужными нитями, а локти неизменно скрыты рукавами, однако есть большая разница между тем, что знает про себя и что предпочитает замечать любовник, зато могу сказать и скажу о безупречной прелести всего ее тела, особенно в плавном изгибе от плеча до бедра, я им как раз любовался: гладкая плоть, словно кремовый говяжий бок на крюке в лавке у мясника, едва с бойни, еще теплый, запекай, да и только.
— А ты изменился, — холодно сказала она. — Даже Реджи — а такого ненаблюдательного мужа поискать надо — и тот заметил это на прошлой неделе.
Она испугала меня. Уж не она ли изменилась? Может быть, «изменился» — это сигнал к расставанию? Я был уверен в ее извечном непостоянстве и взъярился от ревности. А если она мне изменяет? Я сел в постели.
— Изменился? — спросил я. — По сравнению с 1924-м? 1930-м? 1945-м?
Она тоже села.
— Уж конечно, не с 1924-м. Мы тогда не были любовниками. По сравнению, — она приопустила веки, — с той ночью после праздника Победы, когда, в 0 часов 30 минут, началась наша любовь, двадцать три золотых года тому назад.
— Сейчас же говори, в каком смысле, по-твоему, я изменился.
Она откинулась на подушку.
— Давай разберемся, в каком смысле. В одном, знаменательном. Сначала ты изнывал от любопытства, ты хотел знать все обо мне, о моих друзьях, о моем детстве, всю подноготную про всю мою жизнь. Это было приятно, хотя, когда ты прекратил расспросы, я обрадовалась: ты, значит, решил наконец, что твоя возлюбленная выше подозрений. Довольство — основа постоянства. Недавно тебя снова обуяло любопытство на мой счет, словно ты обрел вторую молодость. Да нет, какую молодость? Мы сошлись уже немолодыми. Вторую зрелость? Ну, пусть второе цветение. Я, в общем, не против, просто интересно, в чем дело, почему ты изменился.
Нет, это было не безудержное фантазирование на пустом месте, какому любовники взапуски предаются. Я принял ее всерьез и стал биться над вопросом, как мне выяснить, переменился ли кто-нибудь из нас. В ту же ночь я решил, что единственный способ — обратиться к кому-нибудь из общих и давних друзей, лучше всего к такому, который знал ее в молодости, еще неоперившуюся; и сразу подумал о Лесли Лонгфилде, своем по-прежнему соседе: он, правда, выглядел сущим мальчишкой на той давнишней фотографии, где они втроем с Реджи и Аной сняты в Ницце на палубе яхты, под слепящим солнцем, стоят и хохочут, обняв друг друга за талию. Наверно, ему тогда было не больше девятнадцати? Однако пусть он знал ее только с 1930-го, но я-то встречался с нею прежде всего два раза — тогда у фонтанов и в сочельник в доме на Фицуильям-сквер. Перед войной я и вовсе не виделся с нею, а с ним несколько раз — я писал заметки о его первых выставках. Мне нравились его тогдашние работы — задорные, свежие, обнадеживающие. Однажды, во время войны, когда он делал муляжи по заказу военно-воздушного ведомства, мы с ним столкнулись в каком-то кабачке, и он переночевал у меня, в конурке на Чок-Фарм, — в военные годы лондонские гостиницы были переполнены и все устраивались где придется. Вот и все, что нас связывало: он был не более чем Розенкранц. Однако же прошлое наше пересекалось, друг к другу мы относились с симпатией, да никто лучше для моих целей и не подходил. И мне было очень несложно напроситься к нему в дублинскую мастерскую посмотреть последние работы.
— Скажите мне, — как бы невзначай спросил я, остановившись перед зеленой головкой Анадионы, изваянной, когда ей было около двадцати, а ему под сорок, — кто, по-вашему, меняется быстрей, мужчины или женщины? Вот, например, с тех незапамятных пор, как мы познакомились — в Ницце, кажется? — в ком, на ваш взгляд, более очевидны перемены, в отце или матери этого создания? Кстати, с какого именно года мы знакомы?