Выбрать главу

Шон О’Фаолейн — искушенный мастер художественной прозы, прекрасно знающий ее историю и современные концепции. Выступал он, как отмечалось, и в роли исследователя жанра рассказа и романа. В своем последнем в полном смысле слова оригинальном произведении он сполна проявил и свою высокую образованность, и тонкое чувство литературного стиля. Многие страницы его романа пронизаны литературными ассоциациями и аллюзиями, цитатами явными и скрытыми. Он как бы разглядывает накопленное искусством богатство, наслаждаясь его сверканием, примеряя к своим задачам. Йейтс и Джойс, Джеймс и Набоков — их словечки, фразы, каламбуры, парадоксы, чаще всего нарочито искаженные, рассыпаны по тексту романа. Это, конечно, создает особые трудности для переводчика. Но не для читателя. Как большинство подлинно художественных созданий, роман О’Фаолейна доступен читательскому зрению разной остроты. Потому что «ключи» для его понимания писатель не прятал.

Для понимания романа О’Фаолейна важны не столько литературные ассоциации, сколько размышления о романной форме. «Это я для себя пишу. Мне надо помнить. Одни бессмертные способны жить беспамятно». Этими словами Янгер начинает свои мемуары, О’Фаолейн — роман. Факты или впечатления, летопись жизни или ее интерпретация — дилемма, стоящая перед автором мемуаров. Нана, верный друг и единственный читатель Янгера, уличает его в непоследовательности и противоречиях. Он хотел сделать документальный фильм без сценария, тогда как на экране, как и на бумаге, не может быть «все как в жизни». Любой объект, попавший в поле зрения, в искусстве обретает формообразующую роль. Рассуждения и споры в тексте романа, хотя в нем и нет публицистических отступлений, отчетливо выражают эстетическую концепцию автора. «Для современного романа существенно, что писатель истолковывает, а не повествует — повествует кто угодно, — и мы, его читатели, блуждаем с ним среди намеков и догадок. Я не автор и не читатель, я главный герой — так сказать, очевидец, я в курсе дела». В этих словах героя выражена очень важная для писателя оценка повествовательного искусства. И позиция автора — «очевидца», который «в курсе дела». Такой она была прежде и сохранилась в последнем романе. Потому что притча О’Фаолейна о жизни человека — это и его рассказ о себе.

Дело не только в автобиографичности — а в романе множество автобиографических деталей, начиная с года и места рождения Янгера. Хотя и эта сторона романа указывает на позицию автора, который всегда писал только в том случае, когда мог себя чувствовать «в курсе дела». Конечно, было бы наивно отождествлять рассказчика и автора, героя и писателя. Но то, что О’Фаолейну удалось сказать о человеке, его утратах и разочарованиях, радостях и неослабевающей жажде жизни, — в немалой степени результат эксперимента, им самим на себе поставленного. Нужно было прожить долгую и большую жизнь, чтобы написать эту «длинную, как жизнь, книгу».

О герое романа в его новой жизни говорится, что он остался «таким же законченным, неизлечимым, непробиваемым и страстным романтиком». Писатель-реалист, О’Фаолейн в своем отношении к жизни остался романтиком. Уже после выхода романа, когда его автору исполнилось восемьдесят лет, его спросили, по-прежнему ли он романтик. «Конечно! Сейчас, как и всегда», — ответил он.

А. Саруханян

И ВНОВЬ?

©Перевод В. Муравьев

SEAN O’FAOLAIN

And Again? London 1979

УВЕДОМЛЕНИЕ С ОЛИМПА

Это я для себя пишу. Мне надо помнить. Одни бессмертные способны жить беспамятно. Не сберег воспоминаний — берегись воображения: зарвется, заврется, свихнется. Мне надо в точности помнить, что произошло тогда, мартовским утром 1965 года, — и станет ясно, как это сказалось потом на моей жизни. Но только не драматизировать, ничего не накручивать, не усугублять. Все ведь началось под сурдинку, я тогда и сам не заметил, что началось. Полупроснувшись, я медленно повел глазами в сторону мышьего шороха за дверью спальни. Смутно привиделись мне две желтые бумажные полосы машинописного формата, углом выползавшие из-под двери на ковер. Все еще спросонья оглядел я комнату, до странности незнакомую, выпростался из постели, отодвинул занавеси — и с изумлением увидел внизу за окном опять-таки незнакомую и запущенную лужайку, примерно тридцать ярдов на двенадцать, по краям которой брезжили ранние краски весны — расцветающие нарциссы, золотистая россыпь форзиции, — нет, это не май, скорее март; и в дальнем конце двора сквозила исчерна-зеленоватая хвоя пирамидальных кипарисов, а за ними виднелись соседские задворки и бесцветное небо. Направо и налево — вереница схожих домиков со схожими садиками. Я приложил ладонь к груди и громко выговорил: «Что за черт, где я?» — но ощутил в ответ такую глухую пустоту под черепом, что тут же стал искать глазами зеркало во избежание другого, прямого вопроса, который уже наклевывался.