Сердитый старый инвалид в шубе, с железным прутиком в руке встретился им, они спросили, нет ли спичек, угостили его и закурили сами.
— Черт, какая женщина! — отчаянно затянувшись, сказал Трубачевский.
Карташихин шел, засунув руки в карманы. Он был мрачен.
— Да ничего особенного, — пробормотал он.
Он вспомнил, как она стояла на дорожке, боа висело через плечо, как она всхлипнула и смотрела, не вытирая слез.
Глава вторая
История гражданской войны знает много случаев, когда вчерашний токарь или журналист становился замечательным полководцем. Дарование стратега, столь близкое, без сомнения, к дарованию человека искусства, может существовать в других формах, иногда очень мирных и далеких от военного дела, и вдруг проявиться, когда этого потребует необходимость. Именно к таким людям принадлежал отец Карташихина.
Военный врач, поднявший в офицерском собрании бокал за низложение императорской фамилии, он разыгрывал чудака, остроты и выходки которого повторял весь город. Поза была рассчитана с таким искусством, что, когда этот смешливый толстяк, с лицом, усеянным следами оспы, явился в городской совет как делегат от большевиков, местная интеллигенция сочла это новым чудачеством, хотя и наименее остроумным.
В августе 1918 года он был помощником комиссара Ярославского военного округа; в декабре отправился на фронт, а в апреле девятнадцатого был назначен командиром одной из дивизий Четвертой армии, разбившей Колчака под Бугурусланом.
Люди, хорошо знавшие доктора Карташихина, могли бы, вероятно, разглядеть в его мгновенных атаках и удивительных поворотах всего стратегического плана, во всех его широких и смелых маневрах (которые изучались после войны в высших военных школах) какие-то черты, знакомые им и прежде, — может быть, легкость и находчивость во время сложных хирургических операций. Но все же перемена, происшедшая в Карташихине, казалась чудом тем, кто знал его раньше. Не удивлялся ей только один человек — его жена.
Если о докторе Карташихине Лев Иваныч рассказывал с некоторой торжественностью, перебивая себя, задумываясь и хмурясь, — о его жене, Вере Николаевне, он совсем не мог говорить. Он начинал вздыхать, топорщил усы, моргал, и Ваня ничего не мог добиться от него, кроме восклицаний.
— Твоя мать была умница, — начинал он и больше не мог найти ни слова. — Умница, дорогой мой, умница. И красавица.
И Вера Карташихина действительно была умница и красавица. В одном траурном издании, посвященном героям гражданской войны, помещен ее портрет: она сидит в кресле, легким движением откинув голову вправо. Черное платье с вырезом и белым воротничком придает ее лицу оттенок суровости, но не отталкивающей, а привлекательной — той, которая так шла ей когда-то. Глаза — радостные и круглые, лоб выпуклый, и нежные волосы закручены толстым узлом на затылке.
Она тоже была врачом, но совсем другого склада. Едва входила она в комнату, как больному уже становилось легче. Ничто не было рассчитано заранее, все происходило само собой, и самые озлобленные больные смягчались, самые безнадежные начинали надеяться на выздоровление.
В Ярославле, где она жила до войны, ее любили не только за то, что она была хороший врач, но и за красоту.
Весь город знал, что доктор Карташихина, самая красивая в городе женщина, никогда не откажется пойти к больному, когда бы ее ни позвали, и что даже воры однажды прислали ей охранную грамоту, в которой разрешали свободно ходить в таких местах, «куда полиция не смеет и носу сунуть», — как они писали.
Но с особенной силой эта черта сказалась во время гражданской войны. Вот когда пригодились и красота ее и простота! Недаром Лев Иваныч, когда он пытался говорить о ней, в этом месте произносил больше всего восклицаний.
До истории ее гибели под Сергиевском в декабре восемнадцатого года он никогда не доходил в своих рассказах.
Но Ваня и сам смутно помнил это. Он помнил, как мать явилась однажды в Самару, где он жил у бабушки, веселая, с пышной, растрепанной прической, и сразу зацеловала его, завертела, защекотала. Он помнил запах мягкой оленьей куртки, в которой она была, и как она мигом перевернула всю комнату, складывая его вещи и споря с бабушкой, которая ахала и ужасалась и все совала ей какой-то пузатый, старомодный чемодан.