Выбрать главу

— Так. Стало быть, история. Ну, а знаете ли вы, что это значит — заниматься историей? Вы, должно быть, думаете, что это значит — книжки читать и выписки делать, а потом собственные сочинения писать. Про Шлецера слышали?

— Шлецер — знаменитый историк, родился в тысяча семьсот тридцать пятом году, умер… умер… — пробормотал Трубачевский.

Бауэр сердито взглянул на него.

— Ну да, он родился, — утвердительно объявил он, — и впоследствии действительно умер. Сколько вам лет?

— Двадцать… то есть скоро двадцать.

— Немало, — сказал Бауэр, — немало… Заниматься историей, — повторил он сурово, — это значит решиться на особенную жизнь, весьма нелегкую в любое время, а тем более в наше. Если вы, принимая подобное решение, думаете главным образом о себе, — лучше не беритесь, потому что напрасно потеряете время. Славы это вам особой не принесет, а удовольствие вы будете находить разве только в самих ваших занятиях. Что же касается занятий, так состоять они будут не только в чтении книг или там документов. Состоять они будут…

Он замолчал и стал задумчиво гладить усы, висячие, с проседью. Прошла минута, другая.

— Исторические законы… — подождав еще немного, сдавленным голосом сказал Трубачевский.

Бауэр сердито поднял брови.

— Вот вы какой, видите, уж и законы… — сказал он ворчливо. — Стихи пишете?

— Н-нет, — промямлил Трубачевский.

— Напрасно. Вам бы стихи писать, вы, как видно, юноша с воображением. Или по меньшей мере критикой новейшей литературы заниматься. А история — это дело серьезное, это не какое-нибудь там тру-ля-ля.

— Нет, я твердо решил… Именно историей, — еще раз заявил Трубачевский и покраснел, даже вспотел от волнения.

Бауэр засмеялся — одними глазами — и вдруг стал похож на доброго старого еврея.

— Ну ладно, ладно, — с удовольствием сказал он, — решили так решили. Не мне, дорогой мой, отговаривать вас от этого решения. Я и сам примерно в ваши годы засел в архивы да в библиотеки — и не жалею. Что же, видно, уж такая у нас с вами судьба. Только позвольте мне надеяться, что и вы никогда об этом решении не пожалеете.

Он снова взял со стола письмо.

— Александр Петрович пишет, что вы у него в семинарии хороший реферат о Бестужеве-Рюмине прочитали. Ну-с, если вы преимущественно этой эпохой интересуетесь — кажется, могу быть вам полезен. А что касается платной работы…

Он пожал плечами.

— Уж не знаю, как быть. Не думаю, что могли бы вы справиться с этим делом. Пройдемте-ка вот сюда.

Он встал и открыл дверь в соседнюю комнату. Трубачевский прошел первым и приостановился. Бауэр ласково подтолкнул его в спину.

— Это мой архив, — сказал он, как говорят о детях.

Комната была небольшая, но светлая, с двумя окнами, выходящими на улицу Красных зорь. Высокая стеклянная дверь вела на балкон. Мебели почти не было, только несколько узеньких, наглухо закрытых бюро стояло вдоль стены да в углу перед диваном помещался круглый стол на трех золоченых грифах и на нем лежали в беспорядке журналы, оттиски, книги.

Несколько рисунков пером, очень хороших, висели на стенах между бюро, а над столом — карикатура: еще молодой, тощий Бауэр в ермолке, с висячими, унылыми усами, сердито запахивал халат.

Трубачевский огляделся с разочарованием. Чудес не было. Пожалуй, можно было подумать, что в этой комнате первая попавшаяся на глаза книга читалась чаще, чем пыльные архивные документы.

Бауэр подошел к одному бюро, откинул доску, заглянул в ящик.

— Как вас зовут? — спросил он, доставая из ящика папку.

— Коля.

— Значит, Николай. А по отчеству?

— Николай Леонтьевич, — с неожиданной важностью отвечал Трубачевский.

Бауэр улыбнулся.

— Садитесь-ка вот сюда, — сказал он и посадил его за стол перед диваном, а сам стал рядом и развязал папку. — Это, изволите видеть, бумаги декабриста Охотникова. Слыхали?

— Да, из Союза благоденствия, он в двадцать третьем году умер, — робко сказал Трубачевский и опять покраснел.

Но Бауэру даже как будто нравилось, что он ежеминутно краснеет.

— Да, в двадцать третьем году; но при каких обстоятельствах! Мало оснований предполагать, что он умер естественной смертью. Дело в том, что он предупрежден был об аресте. Ну-с, а времени, чтобы сжечь бумаги, оставалось мало. Вот он тогда взял да и умер. Но прежде чем умереть, он все скрепы в своих бумагах разорвал, а листы перепутал.

И Бауэр положил на папку большую белую руку.

— Это, надо сказать, удалось ему проделать с необыкновенной основательностью. Бумаги были перемешаны так, что даже такой первоклассный следователь, как Николай Первый, разобраться в них не сумел. Так они и были запечатаны, — он показал Трубачевскому следы разломанных сургучных печатей, — и пролежали в таком виде до самой революции, а после революции попали в Пушкинский дом. Да. Ну, не один человек ломал себе голову над этим делом! Покойный Жигалев долго не отставал, нет-нет да сунет нос, сидит и листает. Однажды объявил даже, что разобрал, и предложил издать, но на поверку оказалось, что ничего не разобрал, об издании и речи быть не может. Очень уж заманчиво было… Ну-с, а теперь, как видите, и я принялся за эту затею. С обязательством прочитать архив в два года взял на дом и тоже вот в свободное время сижу и листаю. Задача тут, изволите видеть, оказалась двойная: сперва нужно было понять тот порядок, в котором историки, работавшие над архивом, перекладывали бумаги, то есть, иными словами, вернуть архив в тот самый вид, в котором он был после смерти Охотникова запечатан. Ну-с, а уж потом надо поискать тот порядок, в котором перемешал свои бумаги и сам Охотников. Правда, все эти порядки так между собой перепутались, что иной раз и не разберешь, что к чему. Но все же… но все же, — повторил Бауэр с удовольствием, — кое-что удалось. Некоторые первостепенной важности документы уже подобраны, а часть переписки даже уже и к печати готова.