Выбрать главу

— Ваня!

Карташихин поднял голову.

5

Матвей Ионыч уже давно спал, а они все еще говорили. Трубачевский сидел у стола и рисовал рожи. Карташихин лежал, закинув ноги на спинку кровати. Оба курили и уже успели так надымить, что лампа стояла в голубом светящемся круге. На дворе было тепло и тихо, дым не успевал уходить.

Трубачевский рассказал о Бауэре. Сорок целковых в месяц были взвешены и распределены — как будто они уже лежали в кармане.

— Позволь, а какая же дочка? — спросил Карташихин. — Машка?

— Не знаю. Хорошенькая.

— Ничего хорошенького… Толстая. Я ее знаю.

— Разве толстая? — с огорчением спросил Трубачевский.

Карташихин засмеялся.

— Мы с ней однажды подрались. Я изводил ее зайчиками, и она подговорила всех девочек на дворе объявить мне бойкот. Тогда она слегка смахивала на тумбу. Впрочем, это было давно. Значит, сорок целковых? Тебе везет. Это полторы стипендии.

— На стипендию у меня все равно никакой надежды. У нас на весь факультет каких-нибудь двадцать стипендий.

И Трубачевский стал ругать факультет. Математики занимаются математикой, физики — физикой, а они только и делают, что переезжают. Даже восточники, которых всего десять студентов да двенадцать профессоров, сидят на своем месте, в маленьких аудиториях на третьем этаже, а у них одна лекция читается где-нибудь на бывших Женских курсах, другая — в географическом кабинете.

— На днях сидим мы в одиннадцатой аудитории и ждем Гагина по общему языковедению. Вдруг — здравствуйте! — влетает Богданов и начинает читать свою этнографию. Да так живо, что мы и опомниться не успели, как он уже половину лекции отхватил.

— А Гагин?

— Он со сторожами искал нас по всему университету… Нет, хвастать нечем! Кроме разве фотографа, — добавил он, рассмеявшись. — Фотограф — это, кажется, единственный человек, который всерьез интересуется нашими делами.

И он рассказал про фотографа: старая обезьяна в очках с огромным аппаратом, который, без сомнения, еще старше, чем он сам. Уж он-то непременно найдет факультет, куда бы его ни упрятали. Повсюду он таскает за собой «лес», так что и на бывших Женских курсах студент может сниматься в «лесу»; и везде развешивает плакат: «Профессорам скидка».

— Очень толковый человек! Честное слово, я бы сделал его деканом.

— Он бы учредил у вас кафедру по фотографии.

— Ну что ж! Читают же у нас историю посуды. Почему бы не читать фотографию? Нет, ты хорошо делаешь, что подаешь на естественный. Там все по-другому.

— Да я еще никуда не подаю, — задумчиво сказал Карташихин. — Вот на Днепре собираются электрическую станцию строить. Возьму и поеду.

— Иди ты — знаешь куда? — сказал Трубачевский.

Он нашел среди книг старый номер «Огонька» и теперь приделывал ко всем портретам усы и бородки. Один из снимков заинтересовал его: беленькая девушка в военной форме смеялась, подняв над головой ружье. Это была Вера Григорьева, выбившая четыреста очков из четырехсот возможных.

— Посмотри, хорошенькая.

Карташихин взглянул.

— Ничего особенного. Рыба.

— Врешь. И потом четыреста из четырехсот! Рыбе не выбить.

Карташихин смотрел на портрет отца. Дым стоял перед ним, голубой, освещенный снизу, и лицо казалось мягче, теплее. Лев Иваныч рассказывал, что отец попадал в подброшенную монету.

— А мне нравится, когда женщины в военной форме, — сказал Трубачевский и покраснел, — или даже не в военной. Вожатые, телеграфистки. Я как-то из-за одной вожатой в гавань укатил. Засмотрелся.

И он вырезал Веру Григорьеву и написал на обороте: «Заслуженному профессору Медицинского института Ивану Всеволодовичу Карташихину от его единственной слушательницы».

Шел уже третий час, когда, наговорившись вдоволь, они вздумали отправиться гулять на Неву. Спать не хотелось. Карташихин взял ключ, набил папиросами карманы и, на цыпочках пройдя мимо комнаты Матвея Ионыча, они спустились во двор. Ворота были закрыты.

— Давай сюда, — сказал Карташихин и легко перепрыгнул невысокий деревянный заборчик, отделявший двор, от садика перед левым корпусом дома.

Они свернули по Пушкарской направо и вышли на улицу Красных зорь.

Она была пустая и тихая, сначала одна, а потом другая проехали пролетки, и еще долго слышен был мягкий стук копыт о торцы. Небо было темное, но такое просторное, большое! Лампочки покачивались на проводах, окруженные туманным голубоватым сиянием, как бывает только весной и только в Ленинграде.