Тогда ты понял, что такое глухая ненависть; «яд, разъедающий сердца жестоких испанцев» — национальная черта, с блеском описанная Сернудой. Град проклятий, обрушившийся на тебя и твоих близких — отец обивал пороги и писал жалостливые письма в редакции газет, тщетно пытаясь спасти доброе имя семьи, — оставит в душе горький осадок, но в то же время закалит тебя, придаст твердость, сделает неуязвимым для непрекращающихся с тех пор поношений, брани и плевков. По правде говоря, отношение к миланскому скандалу предвосхитило дальнейшее неприятие вечного закона твоей нации; все, что случится потом: позор, неудачи, гонения, — ты будешь воспринимать с усталым безразличием, как нечто déjà vu [382]. Участь, постигшая много лет назад других упрямцев и возмутителей спокойствия, неизбежно ожидала и тебя: в Испании те, кто нападает справа, ждут возможности напасть слева, чтобы затем вновь отступить на прежние позиции, но жертвы нападения — всегда одни и те же. Впрочем, ты давно уже сделал серьезное, капитальное открытие: лавры и почести достаются художнику только после смерти. Живые вызывают лишь раздражение и вынуждены довольствоваться тем странным видом похвалы, который почему-то принимает форму оскорбления. В будущем проклятия и брань в твой адрес покажутся тебе точной копией услышанных много лет назад после миланского скандала, но, читая их наоборот, как с грустью советует Поэт, ты найдешь в оскорблении высшую похвалу. Пройдут годы, прежде чем тебе удастся до конца постичь законы своей нации, но это предупреждение, этот жестокий урок уже не изгладится из твоей памяти.
Цель этой разнузданной кампании была понятна с самого начала: называя вечер в Милане «красным митингом», связывая мое участие в нем с деятельностью террористов, состоящих на службе у «международного марксизма», власти стремились запугать меня и заставить официально покинуть страну. Мое инакомыслие, поездки в Испанию, описанные затем в статьях и книгах, симпатии к коммунистам и связи с французской прессой в конце концов привели в ярость церберов режима. Они оказались перед выбором: арестовать меня либо смотреть сквозь пальцы на деятельность писателя, чей «дурной пример» мог «заразить» и других. С помощью лавины лжи и осторожных угроз режим пытался закрыть для меня двери Испании, удалить из страны, превратить в безобидного эмигранта. Тогда я решил действовать как карточный игрок, который обманывает партнеров, делая вид, что у него на руках козыри, и, несмотря на угрозы, поехал в Испанию, словно намереваясь угодить в тюрьму, чем сильно озадачил тем самым испанских тюремщиков. Если после ареста Луиса я отправлялся на родину только вместе с известными людьми, пользуясь их защитой, то теперь я поехал туда совершенно один, с деланным безразличием человека, который, улыбаясь, кладет голову прямо в пасть льва.
Персонаж Шамиссо, лишенный тени — все время настороже, ни одного лишнего слова, порочащего жеста, — я все-таки продолжал поездки по стране, несмотря на постоянную осторожную слежку полиции. Нерешительность, страх перед необходимостью порвать нить, связывающую меня с родиной, патриотизм и солидарность, которые вскоре станут мне глубоко чуждыми (как может человек, враждующий с самим собой, быть солидарным с другими?), еще некоторое время удерживали меня в Испании, и я бродил по своей стране, словно призрак или зачумленный. В мае шестьдесят первого я побывал на коллоквиуме писателей в Форменторе. Хотя мое имя не значилось в списках участников, к Хайме Салинасу (председателю международного жюри, присудившего премии Беккету и Борхесу) наведались гости из полиции, интересовавшиеся Фельтринелли, а также моей скромной персоной. В том же году мы с Моникой провели отпуск в Торренбо в компании Флоранс Мальро и наших барселонских друзей, но в следующий раз мы вернулись туда только после смерти Франко.
Потом я буду приезжать в Испанию лишь по необходимости, против собственной воли. Постепенно у меня возникла неприязнь к родине: начавшийся экономический подъем не уничтожил моральной и политической рутины в этой сытой, преуспевающей, но абсолютно немой, утратившей собственный голос стране. Понимая, как и многие испанцы, мои ровесники, что мечты нашей юности не сбудутся, а планы не осуществятся, я чувствовал себя обманутым. Предсказать ближайшее будущее Испании было не трудно, оно рисовалось мне в мрачном свете: режим не умрет до тех пор, пока будет жить его создатель. Сделав этот печальный вывод, я отправился на Кубу, привлеченный спасительным огнем революции, обещающей свободу и справедливость. Fuite en avant [383]от Испании и от себя самого решительно повлияет на мое творчество: словно змея, я поменяю кожу, перестану лицемерить, освобожусь от всего наносного, ненужного, сурово и беспристрастно взгляну на себя.