Жар у меня все усиливался, но только на третий день пришел врач, наскоро осмотрел меня, дал кое-какие указания и удалился, не сказав мне ни слова. И в тот же день одна из сестер принесла известие, что заболела моя мать.
Несмотря на высокую температуру, я довольно ясно — хотя как-то по-особому — воспринимал и оценивал происходящее вокруг. Но только все как-то сдвинулось в моем сознании. Так, в бреду я мог часами терпеливо объяснять солдатам, почему ремень манерки застегивается справа налево, а не наоборот. То, что я при этом вполголоса лепетал, казалось мне самому вполне продуманным и логичным, и в то же время я вполне сознавал, что для сиделок, хлопотавших возле меня или мимоходом бросавших на меня быстрый взгляд, это было всего лишь бессвязной болтовней лихорадящего больного. Ночью я разговаривал с луной, светившей в окно, или с мчавшимися мимо тучами и при этом совершенно ясно слышал, как сосед справа сказал сестре:
— Этого надо бы положить в отдельную палату. Тяжело видеть, как он умирает.
Я рассмеялся в темноте. «Ладно, может, это и так! Но сперва мне надо увидеть, чтобы луна прошла поперек окна, а не торчала все время у верхнего края», — подумал я, а может, и сказал на своем непонятном языке. Сестра тут же принесла мне порошок, и я спросил:
— Это чтобы умереть?
— Нет, — шепотом ответила она. — Это чтобы вы уснули.
Но я не хотел засыпать, не смел, пока луна не опустится ниже.
Понятно, что при таком состоянии весть о болезни матери не произвела на меня особенно глубокого впечатления. Между тем одновременно с диковинным гриппом я схватил еще и воспаление легких. Поэтому врачи нажали на все рычаги и наконец добились, чтобы меня перевели в госпиталь. Там я, по-видимому, довольно долго висел на волоске между жизнью и смертью. И лишь через некоторое время поправился настолько, что снова мог ясно мыслить, и ко мне даже стали пускать посетителей.
Первым пришел мой брат. Я помню нашу встречу так отчетливо, словно это случилось вчера. Ярко светило в палату зимнее солнце. Накануне ночью падал снег, на ветвях и сучьях деревьев еще лежали узкие искрящиеся полоски. Дверь на балкон была приоткрыта. Я жадно впивал холодный воздух, и он еще настойчивее, чем голубое небо, раскинувшееся над белым миром, призывал меня обратно в жизнь.
Тут вошел брат. Он был в темном костюме и черной шляпе, которую на пороге снял.
— Добрый день! — сказал он.
В тепле палаты его очки запотели. Поэтому он остановился у двери, бережно положил шляпу на стул и принялся протирать платком стекла. Его близорукие глаза скользнули по шести койкам, не находя меня. Он смущенно улыбнулся. С тех пор как я его в последний раз видел, он не особенно изменился. Передо мной стоял человек, отмеченный вечными домашними дрязгами, пришибленный, потрепанный жизнью и больше не ожидавший от судьбы ничего хорошего.
Когда он наконец меня узнал и подошел ближе, я сразу, мгновенно, еще до того, как мы поздоровались, понял, зачем он пришел. Мы подали друг другу руку, и он сказал:
— Ты еще не знаешь…
— Мать? — боязливо спросил я, заранее зная его ответ.
Он кивнул.
— Да! Она скончалась на прошлой неделе.
Это была ужасная минута, самая тяжелая в моей жизни. Если бы кто-нибудь подошел ко мне теперь и сказал: «Умер твой сын» — сказал это сегодня, когда моя жена, бледная, с заостренными чертами, лежит на ложе смерти, — это не было бы и вполовину так тяжко. Я давно примирился с бренностью всего земного. Но тогда мне еще не было тридцати, и я готов был закричать: «Неправда! Этого не может быть! Ведь я даже не повидался с нею. Нет, нет, неправда!»
Я хотел выкрикнуть эти слова, вскочить, убежать, умереть — ведь я любил мать больше всего на свете. Но я не двинулся с места и только спросил:
— Как это было? Как это случилось?
Брат рассказал, что соседи насторожились лишь после того, как три дня ее не видели. Они застали ее лежащей в сильном жару, на стуле стояла кружка с холодным чаем. Сейчас же послали за доктором, но он пришел только на следующий день. А тогда уже было слишком поздно.
— В больнице, может быть, ее еще спасли бы.
— Да, и что же? — спросил я, приподнимаясь на локте, будто все еще оставалась возможность вернуть ее к жизни.
Брат пристыженно опустил глаза.
— У нас, видишь ли, не было денег, — произнес он.
— Но ведь я мог бы заплатить! — закричал я. — У меня хватило бы, ты ведь знаешь!