Однако, пользуясь значительной свободой, предоставленной мне Гассером, я взял себе за правило увольнять каждую неделю по шесть рабочих, чтобы довести, таким образом, численность персонала до уровня, безусловно необходимого для выполнения заказов. Осуществляя это решение, я проявлял железную волю, и ничто не могло меня поколебать — ни слезы женщин и детей, ни скрытые угрозы профсоюза. Каждый знал, что при малейшей небрежности он получит в конце недели увольнительный листок, и это так подхлестывало людей, что никто не решался даже поднять глаза, когда я проходил по цеху.
В особенности я, конечно, отмечал тех, кто в разговорах с товарищами плохо отзывался обо мне и моих методах управления. Чтобы знать всегда, кто эти люди, я выбрал нескольких надежных мужчин и женщин, сообщавших, что обо мне говорят.
Кое-кто из уволенных побежал искать защиты у Гассера. Он действительно призвал меня к ответу, но я заявил ему без обиняков, что морали и благочестивым словам место в церкви или в воскресной школе, а в делах силу имеет лишь один закон: давить или быть раздавленным!
Вероятно, он внутренне был согласен с моими действиями, но сам не решался взять в руки железную метлу. Когда я изложил ему свою точку зрения, он добродушно рассмеялся и сказал:
— Ну что ж, работать с этими людьми придется тебе, а не мне!
— Поверь, — возразил я, — они теперь гораздо вежливее и благодарнее, чем раньше.
Если тестя легко удалось убедить в правильности моих распоряжений, то труднее было успокоить Мелани, которая уши мне прожужжала разговорами о милосердии и справедливости. Сначала я пытался терпеливо объяснять ей свои соображения, но это ни к чему не привело. Тогда я, прибегнув к методу ее отца, прикрикнул на нее:
— Оставь же наконец меня в покое со своей болтовней! Что ты понимаешь в делах? Вышивай и веди хозяйство, остальное будь любезна предоставить мне!
В первый раз я говорил с ней в таком тоне, и результат был ошеломляющий. Еще пока я кричал, она вся сжалась в комок и от страха не смела даже моргать. Когда я замолчал, она, тяжело дыша, постояла немного, открыв рот, потом пробормотала:
— Да, извини, пожалуйста! — и выбежала из комнаты.
Удивительный она была человек: обыкновенный, спокойный тон не действовал на нее; она всегда находила, что возразить. Когда же на нее орали, она утихомиривалась и уползала в свою раковину, как улитка, если коснуться ее щупальцев. После этого взрыва она целыми днями не решалась прямо смотреть на меня, смущалась и проявляла беспокойство, когда я входил в комнату. Я уверен, что в недрах ее раболепной натуры жила потребность в хлысте. И когда я это понял, моя жизнь стала намного приятней.
Такой грубостью мне прежде всего удалось придать нашим супружеским отношениям достойную и приемлемую форму. Вначале я сказал себе, что с ней лучше всего будет обходиться как с товарищем и делать вид, словно о других отношениях между нами не может быть и речи. Первые два-три месяца она вела себя сдержанно. Но конечно, я замечал, что моя холодность и умение владеть собой удивляли и в то же время разочаровывали ее: ведь до свадьбы я так часто признавался ей, что она значит для меня больше, чем Бетти.
Нет сомнения в том, что после первых критических лет нашего брака я мог бы без затруднений выплыть в более спокойные воды. Ведь Мелани тогда уже было сорок лет, если не больше. Но я подозреваю, что этот пастор Марбах, с которым она каждую неделю встречалась в благотворительном обществе, рекомендовал ей другое поведение в отношении меня. Кто еще мог бы посоветовать ей это? Она не общалась больше ни с кем, отца же она, безусловно, не спрашивала.
Впрочем, это не важно. Так или иначе, но месяца через два Мелани стала проявлять ко мне весьма неприятную нежность, от которой я не знал, как спастись. Это началось исподволь. Она все чаще подходила ко мне или без всякой причины мне улыбалась. А потом стала брать меня за локоть, когда что-нибудь сообщала. Раз она даже взяла меня за руку и пожала ее. Часто гладила меня по голове, когда я читал газету. Затевала вздорные разговоры, достойные пятнадцатилетней влюбленной девчонки.
— У тебя виски совсем седые. Хочешь, я сосчитаю все седые волоски на твоей голове?
— Нет, — отвечал я, углубляясь в газету. — К чему это?
— Ах, просто так! А вообще, седина тебе к лицу.
— Вот как? — отзывался я, продолжая с интересом читать газету. — Тебе она тоже к лицу.