1
Они встретились по чистой случайности — на железнодорожной станции Разбойна. Дело было рано утром, сержант милиции Иван Мравов отправил с начальником поезда почту и, когда пошел по перрону назад, к своему велосипеду, заметил в окне вагона знакомую физиономию. У окна стоял сержант одних с ним лет, со смуглым, худым, почти мальчишеским лицом. Оно выражало какую-то внутреннюю тревогу, глаза были воспаленные, подпухшие от недосыпа и постоянного вглядывания. Усталость и копоть размазались по скулам, легли на узкий лоб. Чтобы прогнать усталость, сержант курил с таким ожесточением, что сигарета при каждой затяжке сплющивалась, трещала и нервно прыгала у него в руке.
Это был сержант Антонов, которого в армии в шутку прозвали Щит-и-меч. Юркий, ловкий, быстрый, как кошка, горячий, он по-мальчишески мечтательно рассказывал, бывало, в казарме Ивану Мравову и остальным ребятам, как после армии поступит в милицию — в конную или моторизованную, как будет преследовать по пятам пробирающиеся к нам из-за границы банды и всякую кулацкую нечисть и конвоировать строго охраняемые поезда с политическим отребьем. «Как щит и меч, — говорил остриженный под нуль Антонов, — как настоящие чекисты, грудью встанем против всех посягательств врага и с революционной бдительностью будем охранять и защищать наши революционные завоевания». Вот за этот пафос и мальчишеский пыл его и стали называть Щит-и-меч. Теперь, изнуренный недосыпом, Щит-и-меч стоял в окне вагона — казалось, его только что выплюнула какая-то огромная соковыжималка, и ни следа не осталось в нем от того огня, который находил выход в громких речах о строго охраняемых поездах, вражеских бандах и прочем. Только колючие искорки во взгляде говорили о том, что это сержант Антонов.
Позади него в служебном купе, как сельди в бочке, застыв в каком-то неестественном покое, спали арестанты.
Странным казался Ивану Мравову сон этих строго охраняемых людей. Кое-кто из них спрятал лицо в ладонях, чтобы не коснулся его дневной свет. Но если лица были спрятаны, то руки остались открытыми свету дня — тяжелые, деформированные руки с неестественно утолщенными суставами, обломанными ногтями — не люди, а человеческие отходы, дорогой читатель! Другие, откинув назад головы, плотно прижались затылками к обшарпанным изголовьям, видно, и во сне отшатываются назад, опасаясь получить в зубы; третьи уронили головы на грудь или положили на плечо соседу. От всего этого веяло сонным покоем. Арестованные были острижены наголо, и почти у всех на голове — рубцы и шрамы. Головы эти, противоестественно белые, грубые, шишковатые, изуродованные природой и временем, долгие годы прятали свое уродство под шевелюрой, и вдруг все это вылезло напоказ. Иван Мравов чувствовал нелепость и жестокость в обнаженности этих голов — их словно бы и не остригли, а отделили от оболочки, освежевали, унизили. Он видел, что на щеках этих людей растительности больше, чем на темени, кожа серая, с тем пепельным оттенком, какой бывает только у арестантов. Ни солнце, ни дождь, ни ветер не придадут лицу этого унылого оттенка, он вылезает из самого нутра человека, просачивается через поры — горькая смесь злобы и раскаянья, ненависти и беспомощности.
Сержант выглядел таким же серым, безжизненным, как в арестованные, только напряженный взгляд да подрагивающая в пальцах сигарета свидетельствовали о том, что в нем еще сохранились какие-то жизненные силы. Он уже наглотался дыма, но продолжал жадно затягиваться и пожаловался Мравову, что начальство в управлении ровно взбесилось, только и знает, что перебрасывает группы политических из каменных карьеров на кирпичные заводы или с кирпичных заводов на каменные карьеры, конвойные от недосыпа и усталости валятся с ног, он просто мечтает поменяться с арестованными местами, из-за этого бесконечного конвоирования уже и не понять, кто на воле «я» он или эти субчики, что сейчас храпят богатырским храпом.
Сигарета догорала между пальцами сержанта, он хотел сказать Мравову еще что-то про свою «волю», но паровоз свистнул, тяжело запыхтел, вагоны неохотно, неуклюже шевельнулись, окно служебного купе медленно отодвинулось — словно на цыпочках, затаив дыхание, чтобы не разбудить спящих. Изнуренное недосыпанием лицо сержанта Антонова отдалялось, но Иван Мравов почему-то видел его все более и более отчетливо, в обрамлении спящего убожества, человеческого унижения и злобы.
Поезд набирал скорость, протаскивая мимо Мравова вагон за вагоном, у него перед глазами проплывали белые косынки, цветастые кофты, заспанные лица, соломенные шляпы, солдатики-новобранцы, промелькнула чья-то мечтательная физиономия, потом прильнувшие руками и носами к стеклу ребятишки, наголо остриженные, с вытаращенными глазками, похожие на лягушат. Головенки — у кого круглые, у кого вытянутые, уши торчком. Иван Мравов каждого приласкал взглядом, и, если бы поезд не уносил их так быстро, он бы даже протянул руку, погладить или ласково щелкнуть по носу. Но вот лица пассажиров стали расплываться, тускнеть, и, когда последний вагон, покачиваясь, проехал мимо, из долины донесся звонкий и чуть удивленный голос перепелки.