— Чтобы через неделю была. Покажи хоть раз, на что ты способен!
Оказалось, что способен я на немногое, на гораздо меньшее, чем мне поначалу думалось. Попытка шефа подвигнуть меня на действие обернулась для меня таким тяжким испытанием, что я помню его и по сей день. Ночь за ночью я грыз карандаш, прислушиваясь к себе, но в груди у меня звучал не властный зов, а лишь тихий голос, похожий на голос бабушки, беспрерывно шептавший: ты собираешься написать статью для «Светоча» — для «Светоча»! Мне хотелось рассказать читателям журнала о некоторых иностранных романах, которые мне нравились, но я сразу обнаружил, что для этого мне не хватает ни знаний, ни опыта. Потом начал было статью о красивых стихотворениях, но в голове крутились тексты к танцевальным мелодиям, особенно стихи о Магге и Маунги, и статью пришлось бросить. Размышления о быстротечности человеческой жизни, о земле, цветах, небосводе тоже не получились: меня не оставляло чувство, что я состязаюсь с Ароном Эйлифсом. Так прошло пять ночей. Не успевал я написать фразу, а мысли начинали вертеться вокруг ее дальнейшей судьбы: как она превратится в поблескивающие свинцовые литеры, как попадет в типографскую машину, как будет напечатана в сотнях экземпляров, станет продаваться на улицах, как почтальоны понесут ее в своих сумках в дома читателей всех возрастов. Может статься, какой-нибудь толковый библиотекарь в 2040 году начнет листать «Светоч», наткнется на мое имя, почитает немножко мою статью и покачает головой: Паудль Йоунссон? Кто он был, этот болван? Я торопливо зачеркивал написанное и сочинял новое предложение, но ничего путного не выходило, слова и мысли рождались мертвыми. Я грыз карандаш, глядел воспаленными от бессонницы глазами на белый лист бумаги, начинал новую попытку. А голос все шептал: ты собираешься написать статью для «Светоча»!
В конце концов страдания мои кончились: я отнес шефу статью, которую написал в прошлом году. В ней говорилось о прибое и травах, растущих на берегу. Я написал ее просто так, для себя, хранил среди разного хлама и не собирался делать ее достоянием общественности. Когда же я потерял всякую надежду на то, что господь смилостивится и ниспошлет мне силы для статьи в «Светоче», я вдруг вспомнил про этот плод воспоминаний и раздумий в одно тихое воскресенье. Отчаявшись, извлек статью из комода и сунул в карман. Кто любит возвращаться без улова после долгих часов на море? По правде говоря, мне не хотелось — по разным причинам — демонстрировать свою никчемность и тупость.
Закончив чтение, Вальтоур уставился в пространство.
— Красиво написано, — произнес он. — Своего рода прозаическая лирика.
Такая характеристика была для меня неожиданной. Прозаическая лирика? Само значение этого выражения было мне неясно.
— Кому интересно читать про водоросли?
Этого я не знал.
— Или про твоих дурацких крабов, морских ежей, ракушек, морских звезд?
Этого я тоже не знал.
Шеф принялся отстукивать мелодию на столе.
— Если хочешь, могу напечатать, — сказал он. — Однако сильно сомневаюсь, чтобы кто-нибудь стал это читать. Крабы — штука малоувлекательная, я уж не говорю про водоросли. А вот тут у тебя безвкусное предложение, оно может тебе здорово навредить: «Белоснежный прибой накатывает на берег, словно революция». Словно революция! Знаешь, что народ подумает? Что ты коммунист!
Увидев мой испуг, он дал мне понять, что моему произведению лучше пока полежать.
— Я ведь тебе добра желаю, — сказал он. — Неужели ты не можешь состряпать статью получше? Что-нибудь оригинальное и смешное? К примеру, о жизни в Рейкьявике?
Я ответил коротко: сомнительно, чтобы жизнь в Рейкьявике была оригинальнее и смешнее, чем в других городах.
— Мне хочется, чтобы ты стал знаменитым. Ты умеешь сочинять любовные или шуточные стихи? Студиозус получил вчера за текст к танцевальной мелодии недели тридцать крон.
— Я бросил писать стихи.
— Это почему?
Мне показалось, что лучше рассказать все как есть.
— У меня словно часовой механизм внутри тикает теперь медленнее, чем раньше, — начал я. — Он стал отставать осенью, когда разразилась война. И не требует, чтобы я его слушал. Если же я пытаюсь завести его, как часы, то ощущаю только пустоту и боль.
Шеф наклонил голову, В обличье его появилось нечто соколиное.
— Ты, приятель, часом не пьян? Что ты несешь? Какой часовой механизм?
— Ну, своего рода ду… духовный часовой механизм, — залепетал я. — Не сердись, но… я не могу сочинить ничего специально для «Светоча». Разве только механизм этот велит мне — когда я сплю или бодрствую — написать что-нибудь. Так уж я устроен. Я вырос у бабушки.