— Что он так рассердился? — спросил я.
Вальтоур уселся напротив, сыграл пальцами на столе торжественный марш, выпятил нижнюю губу и задумчиво посмотрел на меня.
— Он не рассердился, — наконец ответил он. — А если и рассердился, то, во всяком случае, не на меня.
— Он ушел в бешенстве. Даже не попрощался с тобой.
Вальтоур рассмеялся. Снова сыграл марш, на этот раз потише.
— Ну, он порой бывает немножко рассеян, забывает здороваться и прощаться. — Он опять посмотрел на меня взглядом, который я даже не знаю как определить, — одновременно и внимательным, и пустым — и продолжал — Симпатичный мужик, но очень уж властолюбив и в денежных делах ничего не смыслит.
— Понятно.
— Он ужасно непрактичен, и вообще большой ребенок. На этом он когда-нибудь и погорит, это точно.
Мне вспомнилось, что заведующий Управлением культуры что-то похожее говорил о моем шефе. Может, они оба непрактичны, каждый на свой лад, думал я, окуная кисть в ведерко с клеем: журнал должен вовремя поспеть к жителям Стохсейри, Эйрарбахки, Кверагерди…
— Какая наглость! — воскликнул вдруг Вальтоур.
— А?
Он не ответил, рассеянно наигрывая на столе свой торжественный марш, только пробормотал:
— Дурачок. Пошлю-ка я ему в субботу бутылку виски!
Он стряхнул с себя оцепенение, смачно выругался, скинул пиджак и принялся помогать мне упаковывать «Светоч».
Вечером я, совершенно измочаленный, тащился домой с увесистым пакетом в руках. Когда мы закончили работу, шеф вручил мне его со словами: «Съешь на праздники, и привет твоей девушке». В пакете были четыре здоровенных пасхальных яйца, коробка сладостей и красочная банка с консервированными фруктами — продуктом, который, насколько я помню, в 1940 году бывал в магазинах редко, чтобы не сказать, почти никогда. Я был искренне признателен шефу за этот щедрый знак дружеского расположения. Меня волновали теперь уже не загадки человеческой жизни, а датский рассказ под названием «Kærlighedens Flammer»[58], написанный то ли Хансеном, то ли Поульсеном, который мне предстояло за страстной четверг и страстную пятницу перевести на язык моей бабушки. Я шел, размышляя, как лучше по-исландски назвать этот рассказ — «Огонь любви», «Пламя любви», «Костер любви» или «Жар любви», и вдруг перед моим мысленным взором возникла незнакомая долина, горы и пустошь, золотисто-зеленый луг, грохочущая горная речка, бекас на болоте, и согбенный от старости крестьянин, седой, бородатый, обветренный, кивнул мне. О нем, дедушке с хутора Федль, я в свое время написал длинное стихотворение, очень традиционное, и называлось оно «Торлейвюру Эгмюндссону семьдесят лет». Кто-то прислал мне в письме двести крон, и от них давно следа не осталось.
— Здравствуй, — говорю я и снимаю шляпу.
— Добрый вечер, — отвечает она.
Нагруженная книжками, она направлялась домой, и мы пошли рядом.
— По-моему, ты с тех пор выросла, — заметил я.
— Очень может быть. А ты тоже вырос?
Я смешался. Тон был такой же странный, как и вопрос, — резкий, холодный, почти злой, но голос ее слегка дрожал.
— Я, скорее всего, перестал расти. Наверное, остановился, — ответил я. — Что у тебя за книжки?
— А это хорошо?
— Что?
— Остановиться в росте.
Я стал в тупик, девочка разговаривала совсем иначе, чем зимой. От дрожи в ее голосе я смутился еще больше, она как-то сбивала меня с толку. Видимо, девочка поняла, что товарец я ей подсунул неважный, сочинил убогонькое стихотвореньице о дедушке с хутора Федль и получил за него царский гонорар. Кто же еще мог прислать мне двести крон?
— Хорошая погода, — сконфуженно выговорил я. — А это у тебя учебники?
Да, она была у одноклассницы, они иногда готовят вместе уроки, натаскивают друг друга. И вот ее брат притащил новый журнал, этот «Светоч». Ох и мерзкий журнальчик!
Я никак не реагирую на эти слова. Не решаюсь сказать, что в кармане у меня лежит датский рассказ, который мой шеф, редактор «Светоча», велел мне перевести на наш родной язык. Внучка Торлейвюра Эгмюндссона гордо шагает рядом, высоко подняв голову, и у меня ощущение, будто я чем-то ее раздражаю. Поэт Арон Эйлифс гигант по сравнению со мной. Я чувствую полное свое ничтожество.
— Скоро весна, — сообщаю я. — Правда, на пасху, наверное, будет мороз.
— Ты думаешь? А мне кажется, будет хорошая погода.
Мы приближаемся к зеленому дому на углу улиц Сваубнисгата и Киркьюстигюр. Тянуть больше нельзя, я набираюсь духу и виновато спрашиваю, как поживает дедушка.