— Я ничего не надумаю, — залепетал я. — У меня внутри словно часовой механизм стал тикать совсем-совсем медленно…
— Чушь! И слушать не желаю, — резко ответил Вальтоур. — Будешь еще говорить об этом чертовом механизме, то прямая тебе дорога в желтый дом.
Кашляя и чихая, он покинул редакцию. Лишь когда он ушел, я сообразил, что не знаю его адреса. Вроде бы он живет у родственницы, телефона там нет. Если он сляжет надолго, мне придется обнаружить, что я знаю о помолвке, забежать в дом из исландского шпата на улице Лёйваусвегюр и спросить его невесту, где он обретается.
Шеф хворал три дня.
По этой причине наш новый сотрудник, Эйнар Пьетюрссон, написал свою первую статью, вернее, свои первые случайные заметки, без его руководства или помощи. Так начался творческий путь, который сразу же принес ему славу и в течение семи лет неуклонно способствовал популярности «Светоча».
Эйнар Пьетюрссон… Я прерываю свои заметки, откладываю карандаш, закуриваю трубку и отдаюсь во власть воспоминаний. Эйнар Пьетюрссон — он знал, чего хочет. А хотел он выбиться в люди, приобрести известность, доказать измученному человечеству, что молодой человек еще может преуспеть лишь благодаря самому себе. Если бы летом 1940 года, когда он только-только обнаружил журналистские способности, ему явился архангел Гавриил и сообщил, что вся земная суша, за исключением Гримсея[59], недели через две взлетит на воздух, то, я полагаю, он не задумываясь велел бы Гавриилу устроить на Гримсее типографию, где бы мог как ни в чем не бывало продолжать публиковать свои статьи.
Да-да, говорю я себе, все у него получилось, как он хотел, парень действительно выбился в люди, прославился и, несомненно, прославится еще больше. Интересно, что он делает сейчас? Я вот сижу вечерней порой и записываю свои в высшей степени безыскусные воспоминания, пытаюсь разобраться в собственной жизни и в судьбах некоторых моих знакомых, а Эйнар Пьетюрссон, всеми уважаемый и почитаемый, пребывает в одном далеком огромном городе, как бы символизируя собой культуру маленького народа, затерянного в океане. Если он вдруг завтра вернется в Исландию и мы встретимся на Эйстюрстрайти, он, конечно, поздоровается со мною за руку — ведь человек он воспитанный и мягкосердечный, но говорить со столь низко павшей личностью дольше минуты будет для него пыткой. И все же, несмотря на славу и успех Эйнара, я бы не хотел быть на его месте. Если он и счастлив, мне такого счастья не надо. Предпочитаю свою небезгрешную жизнь и — как бы это сказать — часовой механизм, быстро тикающий в моей груди.
Оставим это.
Мы с Эйнаром очень быстро обнаружили, что совершенно непохожи друг на друга во всем — и внешне, и внутренне. Мы проработали бок о бок семь лет без единой размолвки, но за все это время ни разу не говорили по душам о личных своих делах или о том, что творится в мире, а тем более о тайне жизни и смерти. Мне думается, что в наши дни, когда страны и континенты залиты кровью, не сыскать на свете более спокойного журналиста, чем Эйнар Пьетюрссон. Он всегда являл собою некое воплощение благополучия, был свеж и учтив, а главное, солиден, как бы ни на секунду не забывая, что манеры часто определяют жизненный успех. Я помню, как не мог оторвать от него глаз, когда на третий день пасхи 1940 года он вошел в редакцию «Светоча», рослый, внушительный, красивый как бог, шикарно одетый — в клетчатом костюме и белоснежной рубашке, со множеством торчащих из кармашка цветных карандашей и превосходной портативной пишущей машинкой в руке. Единственное, что, на мой взгляд, портило его, так это лоб. Мне в жизни не приходилось видеть человека с таким низким лбом. Он уверенно отрекомендовался, сразу же обращаясь ко мне на «ты» (я в первый момент не решился ответить ему тем же), сообщил, что зачислен в штат, и обвел взглядом редакцию.
Я сказал, что Вальтоур болеет, и попросил отдать мне рукопись его статьи: журнал уже начали набирать, он ведь выходит по пятницам.
— Это я мигом, как писать, знаю, ол-райт. А можно я этот стол к окну передвину?
Я помог перенести стол.
— Ты тоже рейгвикец[60]?
— Нет, я из Дьюпифьёрдюра.
— Давно журналистом?
— Два месяца.
— Интересно?
— Даже не знаю. Иногда, пожалуй, — ответил я, указывая на наши с Вальтоуром запасы бумаги — листы разного формата и обрезки, которыми мы разжились в типографии. — Тебе сколько лет?
— Скоро девятнадцать. А тебе?
— Двадцать один.
На лице его отразилось изумление, он даже вздрогнул, как лошадь, которая услыхала странный звук и испугалась. Я хотел было спросить его, почему он мне не верит: неужели я кажусь таким старым, но он положил рядом с машинкой пачку бумаги, сел за стол, потер руки, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее — ни дать ни взять пианист-виртуоз перед началом концерта, — и начал свою трудовую деятельность.