Я уже довольно долго изучал книги на полках, когда на меня вдруг нахлынули воспоминания о моей комнатушке, о холодном январском дне 1940 года, о полученном мною письме, о зеленом доме на углу улицы Сваубнисгата и переулка Киркьюстигюр, о мемориальной церемонии в Соборе, о Празднике республики в долине Тингведлир и о демонстрации в Рейкьявике на следующий день. Среди толпы в Тингведлире я дважды видел Хильдюр Хельгадоухтир в белой студенческой фуражке. Она была там с матерью и братом, а на демонстрации 18 июня она была с подругой, светловолосой и коренастой, по-видимому, они учились в одном классе. Сейчас она стояла рядом со мной, листая одну книгу за другой. Она показалась мне бледнее, чем раньше, и по контрасту ее каштановые волосы выглядели совсем черными. Она и виду не подала, что заметила меня. А пока я собрался заговорить с ней, нас оттерли друг от друга, и я, выбрав несколько сборников, направился к библиотекарю. Пойти домой и засесть за чтение или вернуться в редакцию и поработать там некоторое время? Я медлил, стоя в коридоре библиотеки. Дело шло к десяти часам. Читатели скоро разбредутся кто куда. Наконец я тоже вышел на улицу и задержался у подъезда, раздумывая о том, куда пойти и чем заняться.
Домой? Зайти в «Скаулинн» выпить кофе? Или немного поработать в редакции?
Хильдюр Хельгадоухтир взяла, как и я, две книги. Заметив меня у выхода, она кивнула, и я протянул ей руку.
— Здравствуй, — сказала она просто.
— Поздравляю, — сказал я.
Она сделала большие глаза.
— С аттестатом зрелости, — пояснил я.
Она усмехнулась.
— Аттестат зрелости!
— Я читал в какой-то газете, что ты получила премию. За сочинение.
— Ничего особенного там не было! — вежливо улыбнулась она и, похоже, хотела уйти.
— Не хочешь ли выпить чашечку кофе? — спросил я. — Например, в «Скаулинне»?
— Спасибо. Я тороплюсь домой.
— Можно я провожу тебя немного? — предложил я.
Холодный ветер дул нам в лицо, пока мы шли к зеленому дому на углу Сваубнисгата и Киркьюстигюр. — Ты учишься в университете?
Она покачала головой.
— Я работаю в конторе, и дома дел тоже предостаточно. Мама тяжело болела, но сейчас уже поправляется.
— Собираешься учиться дальше? — спросил я.
— Да, — ответила она коротко. — Если все будет хорошо.
— Здесь или за границей?
— Надеюсь, здесь, но это пока только планы.
Разумеется, она изменилась. Из подростка превратилась в молодую женщину. Правда, перемены в ней не поддавались четкому определению. Голос, например, был уже не столь задорным, он стал гораздо более бесстрастным, а может, это строгая сдержанность гасила и задор, и теплоту, и недовольство. Наверное, тяжело переживает гибель отца, подумал я, но не решился выразить соболезнование. Потом вспомнил ее деда, к семидесятилетию которого зимой 1940 года написал несколько строк. На мой вопрос о нем она сказала, что он умер. Я пробормотал, что мне очень жаль, но Хильдюр, быстро взглянув на меня, спросила:
— Разве это не закон природы? Он был очень стар, ведь давно перешагнул за семьдесят.
Я обратил внимание, что на руках у нее розовые перчатки, совсем как в 1940 году. Некоторое время мы шли молча, потом она спросила, по-прежнему ли я работаю в еженедельнике «Светоч».
Я кивнул и рассказал, что планируется обновление журнала.
— Давно пора! — усмехнулась девушка.
Я почувствовал себя школьником, которому сделали выговор. Когда показался зеленый угловой дом, Хильдюр снова нарушила тягостное молчание, спросила, живу ли я на улице Аусвадлагата.
— Да, — ответил я.
Откуда она знает мой адрес? Помнить его она не могла. Вероятно, кто-то из одноклассников, знавший дочерей Бьярдни Магнуссона, упомянул о нем. Она подтвердила мое предположение насчет дочерей Бьярдни-вербовщика, как она выразилась.
— Он же управляющий, — сказал я.
— А еще его зовут Вербовщиком. Вербовщиком голосов. Может быть, это некрасиво, как по-твоему?
В ее безучастном, даже тусклом голосе вдруг проскользнула ирония. Я так удивился, что не мог вымолвить ни слова. Да, действительно, с приближением выборов Бьярдни Магнуссон всегда становился вербовщиком голосов и запускал свои должностные обязанности. Но мне не хотелось ни насмехаться над моим квартирным хозяином, ни критиковать его за занятость общенародными делами. «Дочери Бьярдни-вербовщика»… не было ли в ее голосе издевки или какого-то иного оттенка? Может, я ослышался?