Конечно, они сейчас как бы погружены в спячку и не чувствуют холода, размышлял я. Они одеты в твердую кору и хранят в себе силу, данную им солнцем и почвой. У них ветви двоякого рода: одни медленно тянутся к сиянию дневного света, другие все глубже уходят в лоно земли. Быть может, люди жили бы счастливее, быть может, они лучше понимали бы самих себя, свою страну и горний мир, если бы додумались поучиться мудрости у деревьев. По крайней мере они обрели бы корни и утратили свою агрессивность, думал я, глядя в окно. Милые деревья! Если бы я мог воспеть их в стихах!
Немецкая певица умолкла, и на патефоне закрутилась следующая пластинка, когда меня окликнули, и я удивленно поднял глаза. Кто же, как вы думаете, стоял передо мной — без шапки, в расстегнутом пальто, с сигаретой в уголке рта? Не кто иной, как мой знакомый, отпрыск строукахлидского рода собственной персоной, студент Стейндоур Гвюдбрандссон.
— Привет, — тихо сказал он. — Угощаешь бедняков кофе?
— Конечно, — ответил я.
— И кексом?
— Да, или пирожным.
— Благодарим.
Он небрежно швырнул пальто на пустой стул, уселся напротив меня и недовольным взглядом обвел ресторан — словно усталый создатель осмотрел дело рук своих и остался неудовлетворенным.
— Ну-ну, — произнес он и выпустил струю табачного дыма, — я уж думал, ты оглох. На что это ты таращился?
— Так просто. Я думал о жизни деревьев и жизни людей.
— Почему вдруг?
— Я думал о ветвях в саду.
— Бедняжка.
— И о войне.
— Н-да, ты, видно, никогда не повзрослеешь, — вздохнул он. — А где же твое угощенье?
Я окликнул официантку и заказал для него кофе и пирожное.
— Давненько мы не виделись, — начал я. — Когда я сегодня получил твое письмо…
— Какое такое письмо?
— Твое…
— Ни черта не понимаю, — ответил он. — Чтобы я тебе письма писал? Меня тогда в желтый дом надо упрятать.
Я замолчал. Конечно, Стейндоур, когда хотел, умел притворяться как никто другой, но на этот раз он явно говорил правду и действительно не понимал, о чем речь. Вдруг я догадался, откуда эти деньги, и радость моя сразу померкла, я ощутил себя торгашом, хотя и не чувствовал за собой вины. Я тут же дал себе слово вернуть эти деньги, как только смогу, — мне не нужна плата за незначительную услугу, а тем более милостыня, с приветом — Паудль Йоунссон. Но как мне узнать, правильно ли я угадал? Если я сам учиню следствие, толку не будет, даже в случае моей правоты, а если я ошибаюсь, то стану посмешищем.
— Ты получил какое-то письмо? — спросил Стейндоур. — Или ты во сне разговаривал?
— На меня затмение нашло.
— Таинственности в тебе — как в старой оккультистке.
— Ты, пожалуй, прав.
Подошла официантка и поставила на стол кофе и пирожное. Я вынул кошелек — память о конфирмации — и стал выуживать мелочь. Когда официантка удалилась к другим посетителям, Стейндоур принялся шумно восхищаться моим кошельком. Какая у него изумительная латунная защелка, как он возвышает душу, такой кошелек похож одновременно на церковь и на банк: грядите ко мне все, кто пропился под Новый год, и я ссужу вам в долг.
— Не поддержишь неимущего пятью кронами? — тихо спросил он.
— Изволь.
— Ты вроде при деньгах.
Я начал рыться в кошельке.
— Пятнадцать или двадцать были бы щедрым вспомоществованием. И незачем посторонним глазеть на эти наши операции. Всего лучше передать мне спасительную сумму под столом.
Я исполнил его просьбу, а он, рассеянно глядя в потолок, нашарил под столом мою руку, выхватил деньги и сунул их в карман пиджака.
— Орден тебе надо дать, — сказал Стейндоур. — Ты что, все еще остатки бабушкиного наследства проедаешь?
— Нет, она не много мне оставила.
— Страшно мне не повезло, что нет у меня такой бабушки. Мой папаша-жмот меня в черном теле держит. Того, что он мне сейчас высылает каждый месяц, хватает лишь, чтобы с голоду не помереть. Ему просто невдомек, что молодому человеку на рождество хочется выпить, как всем людям, а в ночь на Новый год шутиху пустить.
— Послушай, — сказал я, — ты ведь больше не живешь на улице Раунаргата, семьдесят.
— И слава богу. Я не пожелал стать монахом, но и со старухой спать мне тоже не захотелось.
— Где ты снял комнату?
— Этого я в трезвом виде никому не говорю, — ответил он, заглатывая пирожное. — Не желаю видеть ни гостей, ни кредиторов, если только они не бабы, и притом покладистые.
Молодой человек и девица продолжали шептаться и застенчиво улыбаться друг другу, патефон извергал новую танцевальную мелодию, был двенадцатый час. Он перебесился, сидит теперь себе дома, читает и пишет, только виду не подает, подумал я, глядя, как Стейндоур расправляется с пирожным. Мой замечательный знакомый во многом вел себя весьма необычно, он даже ел не так, как все люди. Его движения за столом скорее походили на фехтование или игру на рояле, нежели на еду. Кофейник и кусочки сахара, ложечка и чашка становились в его руках элементами некоего изящного ритуала. Через десять лет, подумалось мне, он станет крупным ученым, почтенным доктором, уважаемым профессором или, быть может, знаменитым писателем, почитаемым и ненавидимым за талант и прямоту. Если я скажу ему, что собираюсь стать журналистом, на него это не произведет особого впечатления, он назовет меня рабом с примитивным мышлением и, скорее всего, почувствует ко мне полное презрение.