Выбрать главу

Работа отнимала у меня массу времени. Число подписчиков неуклонно росло, все время кто-то звонил по телефону или приходил в редакцию по различным делам. Одни просили новых статей Арона Эйлифса, другие — новых текстов к танцевальным мелодиям, третьим хотелось, чтобы в журнале печатался увлекательный роман с продолжениями, а еще кому-то обязательно подавай спортивный отдел, рубрику «Полезные советы», уголок домашней хозяйки, экономическую страницу или раздел «Вопросы церкви». Многие восхищались стихами поэтов-любителей. Несколько юных авторов, имен которых я никогда не слышал, предложили нам свои стихи и рассказы, вернее, тот сорт литературы, который они называли «зарисовками» или «прозаической лирикой», однако эти ростки словесности нового типа у шефа интереса не вызвали. На первых порах он иногда советовался со мной по поводу туманных «зарисовок» или загадочной «прозаической лирики», но вскоре перестал, сказав, что, дай мне волю, я бы за полмесяца загубил журнал. «Вам надо писать то, что народу нравится читать, — поучал он и так смотрел на авторов, что они либо терялись, либо обиженно надувались, потом добавлял — Иначе вы никогда не прославитесь».

Когда я оставался один, меня одолевали сомнения. Вправе ли я, человек молодой, невежественный и к тому же пленник вконец устаревших идей, судить о культурной деятельности шефа — причем не только о литературе и публицистике, но и вообще о человеческой жизни на нашей планете? Может быть, я такое же дитя минувшего века, как та скучная пасторская дочка, о которой рассказывал Стейндоур Гвюдбрандссон? Культурное начинание шефа, во всяком случае, было встречено с явным одобрением: ряд государственных деятелей, министров, университетских профессоров, писателей и духовных лиц стали подписчиками «Светоча». Я был далек от мысли, что все эти видные люди глупее меня, рыжего парня из Дьюпифьёрдюра, и тем не менее все возрастающая популярность журнала оставалась для меня загадкой. Я старался приучить себя держаться нейтрально, скрывать свои взгляды, помалкивать, когда Вальтоур расхваливал новые стихи Студиозуса или новую статью заведующего Управлением культуры либо просил меня перевести рассказ из «Родного очага», например «Kærlighedsblomsten»[47]. Тебя это не касается, внушал я себе. От тебя, Паудль Йоунссон, здесь ничего не зависит.

До сих пор помню одно небольшое событие, происшедшее в конце февраля, через несколько часов после того, как шеф попросил меня перевести «Цветок любви». Утомительный рабочий день подошел к концу, я уже собрался в столовую к Рагнхейдюр, когда кто-то нерешительно постучался, открыл, не дожидаясь ответа, дверь и сказал:

— Добрый вечер.

— Добрый вечер, — удивленно отозвался я.

Посетитель оказался низеньким, тщедушным, забитым существом лет пятидесяти, оборванным, с жидкими усиками, полоской пластыря на лбу и фонарем под глазом. Лицо у него было обиженное.

— Хотите подписаться? — спросил я его.

— Нет. Не знаю.

— Вы, верно, ошиблись дверью.

— Чего? Нет. Я свет увидел. И решил с вами поговорить.

Внимательно оглядев его, я убедился, что он совершенно трезв. Руки у него никак не подходили к туловищу — здоровенные лапищи, все в шрамах. Один глаз был голубой и глядел на мир невинно, другой — налитый кровью и заплывший, как у раненой птицы.

— Как вас зовут?

— Чего? — переспросил он. — A-а. Йоун Гвюдйоунссон.

— Если у вас ко мне дело, изложите, пожалуйста. А то мне пора идти ужинать.

Он недвусмысленно дал мне понять, что у него ко мне важное дело.

— Всю зиму таскаюсь по редакциям, — поведал он. — Но они ни черта не могут, да и что от них можно ждать.

Я попросил его закрыть дверь и предложил сесть.

— Йоун, вы принесли стихи?

— Чего? — Он уселся напротив меня. — Я-то?

Внутренний голос шептал мне, что ему хочется что-то напечатать. Я стал перечислять: благодарственное письмо, поздравление к юбилею, некролог, посвященный покойному другу или родственнику. Спросил даже, не написал ли он письмо на радио с просьбой о более интересной программе — чтобы было побольше аккордеона и поменьше симфонической музыки. Однако Йоун Гвюдйоунссон лишь мрачно качал головой, как бы намекая, что дело у него гораздо серьезнее. Фантазия моя истощилась, и я принялся рисовать цветок, как вдруг он произнес:

— Скверная история.

Я вздрогнул:

— Какая история?

— Чего? — опять переспросил он и вытащил из кармана баночку с табаком. — Нюхаете?

— Нет, спасибо.

Дрожащей рукой он заправил в нос понюшку, завинтил крышку и смахнул табачные крошки с усиков. На баночке была наклейка — «Миндальные капли».

вернуться

47

«Цветок любви» (датск.).