— Я могу фотографировать торжественное заседание, — сказал он и примирительно взглянул на Шафранова.
— Вот видишь, чего же шуметь! — ответил Шафранов. — А у тебя есть магний?
Чап усмехнулся наивному вопросу.
— А Кежун не явится, не знаешь? — спросил он.
— Опять двадцать пять! При чем тут Кежун, Чап? Есть редколлегия.
Солнце светило в высокие окна коридора. Чап шел и открывал двери пустых классов, заглядывая, нет ли где Бородина. Его худое, никогда не загоравшее лицо то освещалось солнцем, то погасало в тени.
Через час, не больше, Митя нашел Чапа на бульваре. Он сидел, вытянув скрещенные ноги, на садовой скамейке, которую кто-то оттащил одним концом от аллеи и оставил стоять криво, неуютно. Никто бы не сел на нее, кроме Чапа, — ему было все равно, лишь бы не мешали спокойному раздумью курильщика.
Митя присел на другой конец скамьи. Все-таки неловко перед Чапом: так с друзьями не поступают, надо было подумать. Он должен был предвидеть, к чему все это приведет.
— Ты сейчас знаешь, на кого похож? — сказал Митя. — На Максима Горького в молодости.
— Я похож на Гекльберри Финна, — в тон ему ответил Чап, не выпуская папиросы изо рта.
Они помолчали.
— Ты влюблялся когда-нибудь?
— Подколоть хочешь? — процедил Чап сквозь стиснутые зубы.
— А ведь я знаю, что влюблялся.
Чап сделал резкое движение всем телом, ноги его оказались далеко под скамейкой, руки распяты на спинке скамьи. Он не ответил откровенностью на вызов друга.
— Если за девочками не ухаживать, они как враги. — Он сказал это со злостью, прищурившись, точно стрелок.
— Ты влюблялся?
— Нет! — отчеканил Чап.
— Почему?
— Так. Некрасивые они все. На курносых веснушки…
— А на длинноносых?
— Тоже что-нибудь есть и на длинноносых.
— Угри? — рассмеялся Митя.
— Стоит ли нам продолжать разговор? — с ожесточением сказал Чап. — Ты единственный человек в классе, ясный, определенный человек, на которого можно было положиться. И ты…
— Договаривай. Что случилось?
— Мы ведь не дети. В нашем возрасте Базаров с Аркадием не такие вопросы решали. Ты знаешь, может быть, цинично скажу, может быть, разрушу кое-какие твои чувства, но в нашей стране так много серьезных дел, что влюбленные имеют жалкий вид… такой, как в других странах, где-нибудь… голодные. — Он говорил отрывисто, глотками вдыхая воздух. — Я презираю все, что с тобой произошло. Иди, целуйся с ней!.. Поклонник!..
Он встал и, не оборачиваясь, пошел прочь. Митя не стал его задерживать. Пусть идет.
В том безрассудстве, с каким Чап стремился разрушить их дружбу, Митя почувствовал нерассуждающую ревность. Ничем тут не поправить дело. Уходит друг, вот скрылся за углом, так и не оглянувшись.
Вдруг Мите стало жарко от воспоминания. Почему-то припомнился один из вечеров, которые они провели вместе. Они вернулись из эвакуации и сидели как-то у Мити, в пустой квартире. Обжигая пальцы, чистили окутанную белым паром, рассыпающуюся картошку, а Чап вслух сочинял один из своих диковатых рассказов, в которых правда всегда мешалась с выдумкой так, что и не узнать. Он придумал что-то о злодейском преступлении, о бесчеловечном предательстве. И Мите было страшно: он всем сердцем понимал, что Чап рассказывает не о ком-нибудь, а о собственном отце, предательски бросившем свою семью, о том самом, который «собакам сено косит». Тощий мальчишеский силуэт Чапа запомнился Мите: как раз погасло электричество, Чап высился вдохновенно-угрюмо над столом, едва различимый в темноте. И было немножко жутко от того, как он в полузабытьи посыпал солью картофелины быстрыми, как бы стригущими движениями длинных пальцев…
Долго сидел Митя на бульваре. Смутно выговаривалось чувство утраты — неясными стихами. Хотелось действительно сложить стихотворение. Этого никогда не бывало с Митей. «Целуйся с ней!» — ничего нельзя придумать обиднее.
Где-то гремел радиорупор, передавали «Последние известия». Знакомая собака подошла, виляя хвостом. Он погладил ее — она легла на спину. Он резко встал, испугав своим движением собаку, и пошел в школу.
Осень в южном городе, кажется, никогда не кончается. На стадион пошли без пальто, без шапок. Ольга прихватила с собой из дому соседа Гриньку Шелия. На бульваре встретились, пошли втроем.
В Митином классе Гринька считался юмористом. Он, по его собственному выражению, «убивал смехом», хотя Бородин и многие другие давно знали, что ничего смешного Гринька придумать не может. Просто привыкли его считать шутом.