— Какая хорошенькая! — вздохнула заглянувшая в коробку Ирина.
Там лежала белая трикотажная рубашка с выпуклыми, блестящими, как фарфор, гипюровыми кружевами. Девочки вынули ее. Оказалось, что она длинная, как подвенечное платье.
Митя следил за Олей. Ее глаза блестели. Ему было только непонятно: от удовольствия или от презрения? Она сказала сдержанно:
— Хорошенькая. Спасибо, Фома Фомич.
А это как понять? Вежливость? Или… слабость? Он знал, что Оля сама же презирала Пантюхова, издевалась над его репутацией добытчика, ловчилы. А теперь, когда он пришел с подношениями, она их принимает как ни в чем не бывало.
Все помутнело с приходом этого человека. Вера Николаевна повела гостя к одному из отставленных к стене столов — угощать. Слышался его хохот, он кричал не очень-то понятные слова: «Берите навалом!» Несколько раз он вспомнил Еремея Ильича: видно, каменщик-новатор сильно ему досадил. В то же время, поворачиваясь к молодежи и находя взглядом Олю, он начинал преувеличенно хвалить виновницу торжества. Зрачки его маслено посвечивали. Он прямо-таки цену ей набивал по-родственному.
Кое-кто из гостей слегка оторопел. А Оля, та просто ушла из комнаты.
Все время раздавалось его семейно-хвастливое: «наша Оля», «нашей Олей», «нашу Олю». Это было так фальшиво, что Митя едва удерживался, чтобы не нахамить ему. В самом деле, выходило так, будто Оля — гордость школы, будто она зачитывается глазными болезнями действительно по призванию, а не потому, что книжка попалась под руку. Он поймал себя на том, что раздражение против Пантюхова начинает как бы чернить и Олю в его глазах. Он уже считал себя в семье Кежун своим и нужным человеком, даже единственным, и вдруг появление Пантюхова с его подарком разрушило эту уверенность. Митя испытал жгучую обиду оттого, что Пантюхов тоже причастен к этой семье, и, может быть, больше, чем он сам, Митя. Несколько минут он постоял, обескураженный, потом пошел в коридор искать Олю.
— Ну зачем он пришел?
— Я его не звала, — ответила Оля, оставив без внимания злой Митин тон. — Пойдем играть в фанты, мы ведь не кончили.
Она понимала, что творится в его душе. Но какой-то бес толкал и ее: обида за себя, за маму. Она преувеличивала меру унижения. В конце концов будет ли у мамы выполнен месячный график работ, зависит от того, как поступает кирпич на леса, то есть как работает пантюховская автобаза. Это-то Оля хорошо понимала и все-таки не могла преодолеть обиду.
— Ну, давайте дальше! — крикнула Оля в комнате, собирая всех вокруг шапки с фантами. — Кому тащить? Нюра, тебе…
Вскоре Нюра и Оля, прижавшись висок к виску, раскачиваясь, пели любимую песенку:
Пантюхов аплодировал дольше всех.
Потом Ирина Ситникова плясала «Сегидилью», размахивая цветастым нянькиным платком, — очень неподходяще для своей белокурой внешности.
Олю заставили предъявить недавно полученный, пахнущий коленкором паспорт. Он пошел по рукам. Все в нем было интересно, вплоть до хитроумного росчерка начальника паспортного стола, а Оля стала декламировать «Стихи о советском паспорте»:
Митя с облегчением почувствовал, что «к чертям» Оля посылала именно Пантюхова — так дерзко повернула она голову в его сторону. Но тот даже не заметил, увлеченный деловым разговором с мамой. И Оле стало скучно. Она дочитала стихи, но дочитала механически, скрывая за интонациями Маяковского свою досаду.
Вдруг, охваченный желанием во что бы то ни стало задеть Пантюхова, Митя громко сказал:
— Вера Николаевна, а волнующая история? Ведь вы не досказали. А нам интересно!
— Что ж, доскажу.
В словах Веры Николаевны не было никакого задора. Она поправила рыжеватые волосы усталым движением руки. Она как будто решила больше не замечать Пантюхова, хотя на самом деле ее обвинительная речь была предназначена теперь именно для его ушей.
— Скоро год, как изготовлены корзиночки, но как ни бьется Ерема, никто ими не пользуется. Кто мешает?.. Фома мешает! Недавно один старый каменщик при мне пожалел Еремея Ильича: «То-то, брат. Прежде стену руками клал, а теперь лбом… лбом приходится прошибать!»