Однажды вечером его газета упала со стола, чего он даже не заметил. Я поднял ее и подал ему. Так мы наконец познакомились. Сначала говорили о погоде, потом о Канне, потом о нашей жизни — в общем, о всяких пустяках, однако я с нетерпением ожидал внезапного порыва откровенности, который раскрыл бы мне, что могло превратить человека в такой жалкий обломок. Но он обладал искусством любезно слушать, не говоря ничего лишнего. А о том, чтобы спросить напрямик, и речи не могло быть. Однако, услыхав, что я бельгиец, он заинтересовался, так же ли свирепствует у нас государственная казна, как во Франции. Собственное любопытство заставило его разговориться, и вскоре выяснилось, что его страдания не имеют ничего общего ни с любовью, ни со смертью близких, а вызваны налогами. У господина де Кастеллана — так его звали — в Марселе судостроительная верфь…
— «Южнофранцузская верфь», — прервал я, чтобы Боорман по крайней мере понял, что я в курсе всех дел, связанных с кораблями. — Я несколько раз сталкивался с де Кастелланом.
— Не знаю, не спрашивал, знаю только, что верфь принесла ему за год четыре миллиона дохода на капитал всего лишь в три миллиона. Сейчас его смертельно мучит мысль, что солидный куш от этого активного сальдо должен попасть в карман государства. «Ну почему я заработал не миллион? — вздыхал он. — Тогда, я заплатил бы двадцать процентов налога, а за четыре миллиона надо платить не в четыре, а в четырнадцать раз больше. Около семидесяти процентов, так что мне останется примерно миллион двести — только-только на карманные расходы. А ведь у меня семья! Вот увидите, в этом году мне придется тратить основной капитал. Не вопиет ли это к небесам об отмщении, дорогой друг? Это же грабеж среди бела дня!»
— У вас, наверное, куча детей? — сказал я сочувственно.
Нет, детей у него нет, но есть жена, управляющий и мажордом, слуги, горничные, два шофера, садовники и тому подобное — действительно, целая семья.
Я спросил его, не знает ли его бухгалтер каких-нибудь ходов, чтобы обойти закон, ведь на то и держат таких людей. Но он заверил, что это никак невозможно. Пожалуйста, он выпишет новые счета и переведет векселя на подставное лицо, но, если и нарядить прибыль в другое платье, существовать она не перестанет, так что все эти способы — лишь отсрочка экзекуции. Сейчас он купил за два миллиона старый танкер «Гваделупа» и модернизирует его, ставит новые машины и тому подобное, на сумму еще два миллиона. Всего, значит, четыре. Но что толку, ведь танкер превратится в новый корабль, который войдет в его актив. А перевести из актива в пассив — все равно что девицу одеть парнем, достаточно снять с нее штаны, и подлог виден, так он сказал. Нет, пустит ли он этот проклятый доход в оборот в форме денег, кораблей, материалов или предоставит ход событий его естественному течению, а с казначейством рассчитываться все равно придется.
И больше всего его угнетало твердое убеждение, что скоро начнется война, и тогда «Гваделупа», увы, удвоится в цене, и казна так пустит ему кровь, что он этого не переживет. «Не будем больше об этом, — попросил он. — Тут ничем не поможешь. Заколдованный круг, из которого нет выхода, я ничего не могу сделать. Вот до чего довели нас коммунисты, дорогой друг». Он бессильно опустил руки на стол. Его белоснежные манжеты сверкали. Он сидел усталый и опустошенный, как блудный сын, истощивший последние силы в долгом странствии, чтобы прийти в бар «Америкен» и умереть.
«Если вы не сочтете неуместным мое вмешательство в ваши дела, я попытаюсь найти выход, господин де Кастеллан», — сказал я участливо, ибо было ясно, что от него не дождешься какой-либо инициативы.
«Не стоит тебе затрудняться, дорогой мальчик», — вздохнул он устало. И в этом его внезапном переходе на «ты» было больше горя, чем во всей книге Иова.