Ух! Шторм, верно, уже начался, вокруг Макбеттова дома слышится протяжный, боязливый свист, голые деревья в саду кузнеца пощелкивают, словно скелеты, восстающие из могил. И разом тьма падает резкой черной тенью на торопливую гряду туч… как тень огромной беспокойной, корчащейся в муках горы. Сириусу приходит на память поговорка о горе, которая родила… Темень ненастья наполняет его отрадой, при ней так уютно лежать в постели.
Между тем большая буря набирает силу. Вихри в исступленном самовластье кружат свой одинокий вальс на просторах великого океана. Бессмысленно и грандиозно. Волны несметными стадами спешат на северо-запад, словно стремясь к какой-то цели, хотя, как всем хорошо известно, никогда еще у бури не было никакой иной цели, кроме одной: бушевать.
Сириус видит в своем воображении, как разыгрывается шторм и вскипает бурное море у крутых, одиноких берегов. Стена прибоя, неспешно наливаясь, величаво вздымается в изжелта-бледном сумраке, на мгновение повисает, пошатываясь, в воздухе, затем плавно оседает обратно в глубь, где темная празелень распускается шипучими цветами пены. Иные из этих пенных роз чудовищно огромны и в полутьме пылко простирают во все стороны свои жемчужные щупальца. Весь берег превращается в живой волшебный сад пышных, страстных, безжалостных пенных цветов.
Да, все там бурлит, все буйно растет в призрачном свете судного дня, шумящие исполинские пущи тьмы вырастают из пучины, небо и море срастаются вместе. Под конец все поглощает тьма. Могучая, клокочущая, насыщенная бурей тьма.
И вот разражается яростный ливень, он стучит неистово, тысячеструйно в стекла окон и заполняет желобки железной крыши потоками холодной пресной воды. Сириус жаждет подставить горячий лоб под прохладную струю, томится по ней, блаженно отдается во власть непроглядной, струистой, бушующей тьмы…
Когда кузнец Янниксен на следующее утро заглянул к своему зятю, он нашел его мертвым.
Кузнец оторопело почесал в затылке, и глаза его округлились и застыли.
— Боже мой. Бедный малыш! — тихо пробормотал он.
Орфей поступил в учение к малярному мастеру Мак Бетту. Ему должно было скоро исполниться пятнадцать лет, школа осталась позади, надо же было приучаться к какому-то разумному делу.
Шотландская горячность старого мастера с годами отнюдь не умерилась, он чуял в долговязом замкнутом подростке нового Сириуса, и как-то раз, когда Орфей нечаянно опрокинул большую бадью со свежеразведенной краской, Мак Бетт взорвался, не помня себя, запустил в паренька рулоном кожаных обоев с позолотой и попал ему в лицо — у Орфея образовалась поперек лба длинная царапина, а под глазом страшный синяк.
— Господи спаси и помилуй! — запричитал Мак Бетт. — Ну и хорош же ты стал! Ох, ох, ох! И даже не заплакал, тут про тебя худого не скажешь, ты в самом деле молодец-парень, хоть и дурак и чурбан неуклюжий!
Тяжело переведя дух, он сел на нижнюю ступеньку стремянки, притянул мальчика к себе и стал гладить его по голове.
— И что ж это будет! — мрачно стонал он. — Что ж это будет с нами, парень? В один прекрасный день я, чего доброго, изобью тебя до полусмерти и кончу свои дни подлым насильником и нищим человеком! А ты даже слова не молвишь, все молча глотаешь, в себе носишь, — продолжал Мак Бетт. — Пожалуй, придешь домой да расскажешь матери, что, дескать, упал и расшибся. Ты ведь такой, ты добрый паренек, мягкий. Но лгать тебе не придется! Слышишь, чертенок, мы вместе пойдем к твоей матери, прямо сейчас. Потому что хоть я и старая грубая скотина, Орфей, но всю свою жизнь стремился быть человеком порядочным. И к тому же я всегда вас любил, и Сириуса, и твоих отца с матерью, и беднягу Корнелиуса, я ведь потому и хотел, чтоб ты поступил ко мне в учение. Хотел обучить тебя полезному делу, приохотить к порядку, чтоб жизнь твоя сложилась разумно и удачно.
Старый мастер закрыл глаза и откинул голову назад. В этот момент он выглядел совсем дряхлым стариком.