— А маму-то нашу вы, товарищ, ей-ей, обратили в святого Петра!
— Каким образом?
— Да в прошлый раз, как втащила она во двор к мельнику свою кукурузу, мельничиха и спрашивает у нее: кто-де помогал тебе нести корзину? — «Почем я знаю!» — «А мне показалось, ты к ним ходишь стирать, ведь это, сдается мне, Барышнин муж был!» — это мельничиха ей. «И вовсе не он!» — «Так кто же это был?» — «Ведь сказала я, деревенский какой-то».
— Вы сами при этом были? Слышали собственными ушами?
— Именно что так и сказала: «Деревенский какой-то, почем мне знать кто!» — удачно копируя Юлишку, смеется Адмирал. — Ну ни дать ни взять святой Петр, когда тот перед стражниками отрекся от Иисуса Христа. Я уж и то не удержался, говорю ей: «Ну, мама, сей момент только бы петуху прокукарекать!»
— Куда запропастились эти батоны?!
В битком набитой кладовке я переворачиваю все вверх дном; время — пять утра, надо успеть к поезду.
— Какие батоны?
— Два, пятилитровые!
— Батоны? — в неизменно ровном, профессионально ласковом тоне моей жены проскальзывает удивление. Всем нам знаком жест досады на самого себя, когда мы совершаем какую-нибудь оплошность. Именно такой жест предваряет мой ответ:
— Бидоны!
Через короткое время словесный сбой повторяется: «Здесь надо подклеить корешок, не могу я в потрепанном виде возвращать книги в библиотеку». И эта сцена также разыгрывается рано утром, и тоже в спешке:
— Разыщи мне бикарбонат!
— Чтобы подклеить книгу?
Снова раздраженный жест, досада на самого себя:
— Гуммиарабик!
На очередном заседании меня трогает за рукав один из собратьев по перу:
— Х. говорил, будто бы ты сердит на меня. Скажи хоть за что?
А я и не помню за что. Но отмалчиваюсь, так как уже имел возможность убедиться, что некоторые вещи начисто выпадают у меня из памяти.
Коллега протягивает мне спасительную десницу:
— Может, ты вовсе и не говорил ему ничего.
Подобные осечки меня попросту забавляют, если они касаются меня одного. Однако на сей раз во мне закипает глухое раздражение. Оно-то, по-видимому, и есть подспудное доказательство того, что я действительно когда-то за что-то был сердит на этого человека.
— Не помню, может, и говорил что, а может, и нет.
— Значит, ты не был на меня сердит?
— Как бы не так!
— Тогда скажи хоть за что?
— Разве все упомнишь!
Я и Д. К. стоим у бензоколонки в Фюреде. Ждем автобуса на Тихань. Собственно, ехать собираюсь только я; мой спутник просто вышел прогуляться и закончить начатую беседу. Автобус здесь ходит каждые три часа. И сейчас, минут через десять-пятнадцать, он вынырнет из предвечернего сумрака, затопившего остановку.
И автобус действительно выныривает из сумерек и подкатывает к остановке. Он тормозит, резко распахиваются пневматические двери и точно так же быстро захлопываются, потому что никто не садится.
Мы продолжаем ждать, нас по-прежнему только двое на остановке. Проходит не менее получаса… Час…
Заправщик бензоколонки — мой давний знакомый, что дает мне право без церемоний окликнуть его через дорогу; чуть повышенным тоном я спрашиваю, уж не изменилось ли расписание тиханьского автобуса.
— С чего бы это ему меняться? Как раз последний и шел на Тихань.
Все верно, теперь я вспомнил даже молодого кондуктора, тоже давнего моего знакомца. А в те считанные секунды, когда двери раскрылись, но еще не захлопнулись, он даже выглянул из автобуса.
Отчего же тогда я не сел? Сейчас, задним числом, все вмиг прояснилось.
Автобус показался мне существом враждебным. Уже то, как он полз сюда, к перекрестку, и как полыхнули красным его глаза-подфарники. Как лениво надвигался на нас своей грязно-серой тушей; и даже сама манера его вкрадчиво притормаживать показалась мне отвратительной. А это его самодовольное лязганье дверей!
Нет уж, теперь я стал разборчив; я прислушиваюсь к подсказке своей души.
Зубной врач на тысячную долю миллиметра смещает бор, и тотчас боль взрывается пучками молний, искры сыплются из глаз. Я не вздрагиваю, но, должно быть, срабатывает безошибочная врачебная интуиция, потому что я слышу: «Больно?» Ловлю себя на том, что занят самоанализом. Хотя мне больно, хотя боль растет, но, не ведая сам, под давлением каких переживаний, я погружаюсь в безразличие и жестом, почти пренебрежительным, даю понять: сверли дальше, мне все равно.