— У меня здесь разные рубрики: сельскохозяйственные рабочие, крестьяне-бедняки, переселенцы, середняки, богатые крестьяне и прочие. В какую рубрику мне занести тебя, Аннгрет?
— Тебе лучше знать! Я бы считала, что в «богатые крестьяне».
Аннгрет долго роется в книгах, ища какую-нибудь себе по вкусу. Только бы не русская — с этими странными именами, которые нормальный человек и запомнить-то не в состоянии.
Наконец находит подходящую: «Я пою Америку».
Дома она заваривает кофе и пытается читать. Мысли ее блуждают где-то далеко.
В книге говорится не столько об Америке, сколько о негритянском певце. Аннгрет не может себе представить, что чернявая лесничиха по правде читает книги; эта особа, наверно, корпит над ними, чтобы производить впечатление на мужчин. Тревога пронизывает каждую жилку Аннгрет. Дрожащая, вечно ожидающая несчастная женщина — вот какова она нынешней весной.
В сумерках она уже сидит в хибарке матушки Себулы.
— Разложи карты, и по руке мне погадай, и зеркало свое спроси!
Влюбленная Аннгрет все себя от волнения, нервы ее натянуты до предела! Неужели матушка Себула теперь не поможет ей, как некогда помогла рыбацкой дочке Аннгрет Анкен?
Аннгрет говорит и говорит. Старуха Себула, умная женщина, ободряюще усмехается. Тот, у кого спрашивают совета, должен что-то знать о том, кто спрашивает.
Наконец Аннгрет умолкает. Тишина водворяется в хмурой старушечьей каморке. Из кармана матушки Себулы вылезает летучая мышь.
— Игитт, мразь ты эдакая!
Себула улыбается, открывает окно, и крылатая мышь исчезает в вечернем сумраке.
— Первый черт вышел! — Вся путаница в жизни Аннгрет происходит от благосостояния.
Аннгрет возражает. Она оказалась между двумя мужчинами, отсюда и путаница. Одного она больше не любит, да и никогда, собственно, не любила; о том, кто ей дорог, не знает, дорога ли она ему в той же мере.
Матушке Себуле доводилось распутывать и более запутанные истории. Она хитро улыбается и ковыляет в свою спаленку. Оттуда приносит порошок и проводит по нему сухой-пресухой косточкой.
— Всыпь это в питье лесопильщику, он к тебе и прикипит. — Себула вытаскивает из кармана зеркальце, бормочет что-то и вглядывается в полуслепое стекло. — Троих я вижу в зеркале: две пары штанов, одна юбка. Штаны слева, штаны справа — в одних сумасшедший. Режь, жги, кати! Зеркальце, кто — скажи!
Тишина. Аннгрет кажется, что она слышит, как бьются о стекло жирные весенние мухи. Рука матушки Себулы, держащая зеркало, склоняется вправо.
— В правых, в правых штанах сумасшедший!
Как же быть бедняжке Аннгрет?
Матушка Себула растолкует ей, как сделать сумасшедшего услужливым и полезным, если Аннгрет не поскупится и даст сжечь пятидесятимарковую кредитку.
Аннгрет не скупится и выкладывает пятьдесят марок на стол.
Теперь пусть она положит руку на деньги и смотрит в покрасневшие глаза своей старой благожелательницы, покуда бумажка не станет горячей.
Вся дрожа, Аннгрет выполняет то, что ей велено. Бумажка нагревается, даже потрескивает, или ей так кажется? Вот она уже горячая, жжет! Аннгрет отдергивает руку, дует на нее, трет о мочку уха. Хоть бы пузырей не было!
Пятидесятимарковая бумажка исчезла. Себула с окаменелым, как у покойника, лицом откидывается на спинку стула. Жужжат жирные мухи. Время течет. Страх пронзает Аннгрет: уж не умерла ли старуха у нее на глазах?
Но вот двойной ее подбородок задвигался. Старуха проглотила слюну, откашлялась и вернулась из преисподней на свет божий. Вот тебе совет из подземного царства: жил-был человек, он вообразил себя королем Фландрии и ничего не хотел делать. Разум его угас, но у него была умная жена. «Скажи-ка, ты король Фландрии?» — «Да, и принц Оранский». — «Так покажи мне твои сокровища». Безумный пошел в поле и вернулся с грудой камней. «Это твое золото, король Фландрии?» Муж снова пошел в поле и принес еще камней. С утра и до вечера он таскал большие обломки валунов. На третий день камней оказалось довольно, чтобы воздвигнуть стену вокруг двора и запереть в нем сумасшедшего. Так оба они достигли цели: безумный и его жена.
Пусть Аннгрет сама догадывается, о чем говорит эта легенда. Яснее матушка Себула высказаться не может. Народная полиция бдительнее, чем старый полевой жандарм, тот иной раз сам приходил к ней за советом.
В лесной лачуге Дюрров на самом пороге имеется впадинка. Четыре или пять поколений лесных рабочих выросли в этом дощатом домишке. Впадинку протоптали тяжелые сапоги лесорубов, деревянные башмаки и босые детские ножонки. Полы в комнате белы, как белая скатерть; даже гвозди, которыми прибиты доски, блестят, словно начищенные наждаком.
Эмма Дюрр не может все время плакать да плакать. Товарищи, вы же знаете, истинная печаль кроется глубоко. После смерти Антона она работает в женской лесной бригаде. Тяжелый труд в жару и непогоду.
Дома ребятишки сами стряпают себе обед как придется. Случается, что Антон Второй, вообще-то расторопный парнишка, забудет посолить картошку или посахарить ягодный суп. Эмма Вторая морщит губы:
— Да это же бурда какая-то!
Антон Второй с великолепной небрежностью, совсем как взрослый, отвечает:
— Ты вспомни-ка тысяча девятьсот сорок пятый!
Эмма Вторая вдумывается в названную дату, но ни суп, ни картошка от этого вкуснее не становятся. Ребята начинают пререкаться, опрокидывают горшок с супом и оба, разными дорогами, бегут к матери в лес — жаловаться.
— Погодите, погодите, — говорит Эмма, — вот приду домой и наварю вам супу из розог да березовой каши!
Дети хохочут. Согласие в их маленьком мирке восстановлено.
Сейчас весна, и надо обрабатывать большой огород за домом; на то, что потребительская кооперация обеспечит всю деревню овощами, рассчитывать не приходится. Но не только в огороде недостает Эмме Антона. По вечерам не с кем побраниться и некого приголубить.
Ах, какая жизнь была у них при Антоне! То и дело отворялась дверь, товарищи приходили, спрашивали: «Как мы поступим? Что ты скажешь относительно общего положения, Антон?»
Антон думает и с каждым делится тем, что надумал.
Эмме так нужен сейчас совет, но никто не стучится в дверь по вечерам, никто не заходит в комнату.
Но нет! Все-таки в этот вечер кто-то дергает ручку двери, и в лачуге вдруг веет прежним воздухом. Оле Бинкоп, бледный, все еще нездоровый, тяжело дыша, входит в низкую комнатушку. Он садится, и стул, источенный древоточцем, скрипит под ним.
Эмма:
— Я своим глазам не верю!
Что же дальше? Оле смотрит на Эмму, и Эмма смотрит на Оле. Ей вспоминается время, когда Антон сидел вон тут за столом и говорил то, что нельзя было не сказать. Две слезы катятся по ее иссиня-красным щекам. Оле в смущении почесывает затылок.
Везде на свете есть вода, но если она сочится из глаз страдающего человека, она сильнее, чем вода, вращающая турбины, ибо ток, ею рождаемый, — человеческое сострадание. А сострадание — дитя жизни, и у него две руки. Ласкающей рукой оно ничего сделать не в состоянии, энергичной рукою оно устраняет причины страданий.
Проходит минуты две, слышно, как дети перешептываются в соседней спаленке. Первым собирается с духом Оле. Черт подери, он пришел не с пустыми руками. Ему некогда.
— Может, ты чуточку повременишь со слезами, Эмма, сейчас будет собрание.
— Собрание? Где?
Здесь, в доме, как в прежние времена, когда то, что обсуждалось, не должно было тотчас же стать достоянием гласности.
— Партийное собрание?
Пожалуй, да, скорее всего партийное. А куда вообще после смерти Антона подевалась партгруппа? Что-то нигде ее не видно. Не может ли Эмма взять на себя обязанности секретаря и, таким образом, продолжить дело Антона? Во всяком случае, собрание состоится, и довольно-таки интересное, он готов голову прозакладывать, что Эмме будет чему порадоваться сегодня.
— Ну, а пока что помолчи!
Эмма едва успевает застелить стол куском красной материи, надеть кофточку понаряднее и подколоть волосы, как минута в минуту, точно бой часов на церковной башне, появляется Герман Вейхельт в своем черном воскресном костюме.