31. «Если бы ты была козой…»
Если бы ты была козой, я бы выгонял тебя в поле, ходил бы за тобой и давал бы тебе соли.
Но ты не коза, а девушка, с гребенками, с платьями, с юбками, с пальцами слишком тонкими, с мечтами слишком хрупкими. И я боюсь с тобой говорить, боюсь заглянуть в твою душу, как дети боятся разбить дорогую игрушку.
Ноябрь 1913
32. «Звезд у Бога много…»
Звезд у Бога много — целый светлый рай, а ты у меня одна на свете, обожди, не умирай! А когда умрешь всё же и станешь звездой в раю, ты так скажи господу:
«Боже, исполни просьбу мою!»
Он исполнит, и ты вернешься ко мне назад в своей ночной рубашке, длинной, длинной до пят.
Я буду в твоей комнате тогда и, глядя на небо, скажу:
«Упала звезда!..»
Ноябрь 1913
33. «Полдевятого, пора в школу…»
Полдевятого, пора в школу. Ранец от книг тяжелый…
Допиваю кофе крупными глотками, темно еще, лампа горит. Хочется, перед тем как идти, забежать к маме.
«Ты не знаешь, мама спит?»
В темной спальне большой мраморный умывальник…
И теперь, после стольких лет разлуки, после стольких тяжелых лет, помню я, как утром мамины руки пахли мылом «Vera Violette».
Ноябрь 1913
34. «От лампы ровный круг…»
От лампы ровный круг, тихо вокруг. Только кто-то поднимается по лестнице громко, может быть, подойдет сейчас к двери и спросит:
«Эренбург, вы дома?»
Нет, никто не пришел. Я гляжу на заваленный книгами стол. Сколько за эти пять лет прожито, из нового ничего не вышло, а старое… старое ушло, и странно думать, что сейчас где-то в Москве на Остоженке мама сидит и пишет:
«Я послала тебе русский чай, смотри не простудись и не скучай…»
Ноябрь 1913
35. «Когда вы уйдете навек…»
Когда вы уйдете навек, я буду верить, как будто вы вышли из комнаты, не прикрыв плотно двери.
Когда вы уснете навек, я скажу вам:
«Спокойной ночи».
И сестрам скажу:
«Тише, папа спать хочет…»
Я скажу:
«Мама задремала в кресле. С ней нельзя говорить, но скоро мы будем вместе. Мы будем снова ждать папу к обеду в нашей столовой. Папа выйдет, взглянет своими добрыми близорукими глазами, от радости как-то выпрямится весь и спросит у мамы:
„А дети все здесь?..“»
Ноябрь 1913
36. «Иногда вспоминаю костры на снегу…»
Иногда вспоминаю костры на снегу, иногда даже их вспоминать не могу.
Утренний ветер марта особенно дик и свеж, но не двинется с места барка моих последних надежд. Погоди! Кто-то тащит весь непосильный груз…
Боже! Имя твое всё чаще срывается с этих уст…
(1914)
37. «В нежном свете гаснущего газа…»
В нежном свете гаснущего газа мелькают женщины, как летучие мыши. На улице пустой и влажной шелест тонкого шелка слышен.
Я сяду в маленьком баре, ко мне прилетит летучая мышь и скажет: «Ты снова печален, ты снова один сидишь».
Как тонко сделаны губы, средь позднего золота мак, и целую ночь я буду глядеть на их тайный знак
Будет тихо и пусто меж нами; жадно прильнув к стеклу, выпьет она сухими губами белую мутную мглу. Не станет абсента в стакане, не станет больше огней, и меня, и меня не станет со всей тяготой моей. И ярче на шляпе алого банта, и ярче на шее коралловых бус — раскроется дивная рана богом рассеченных уст.
Но утром опять, тяжела и бела, сквозь окна вольется мутная мгла. И будет утру чуждым и лишним последний взмах крыла летучей мыши.
(1914)
38. «Вечера, тенистые, как пальмы…»
Вечера, тенистые, как пальмы, вы всего понятней и родней.
Я опять слежу на площади зеркальной легкий бег испуганных огней. Как они убегают быстро, и за ними гонятся тени, похожие на огромных птиц; иногда расцветают на тонких стеблях нарциссы девичьих лиц.
Я стою, прислонившись к стеке, хорошо и покойно мне. Ласковый холод стены, дождик и запах весны, запах смутный, ненужный каждой маленькой лужи. Я половодья, и гула, и ветра не помню; у мокрой стены хорошо мне…
Только сны о золоте Рима я от теплых дождей берегу: круглые, они горят, как апельсины, на каком-то темном берегу.
(1914)
39. «Мы плясали с тобой долго…»
Мы плясали с тобой долго, как два дрессированных волка. Тоска-укротитель держала свой хлыст наготове, и это мы звали любовью.