Каждый день он выбирал себе новый пляж, как жену в гареме. Осторожно ступая, чтобы не оскорбить его девственность резким движением, входил в море и погружался в воду, как в купель, творя обряд миропомазания, а потом пускался вплавь, ласково гладя волны руками. На берегу он бросался навзничь и так, на горячем песке, замирал, раскинув руки, неподвижный. Здесь, вдали от села, от дорог и людей, только тихое шлепанье моря о берег да легкий шорох волн, промывавших прибрежный песок, долетали до его слуха. С высокого холмистого гребня справа над ним темный бор тянулся неподвижными ветвями к голубому небу. Торжествующий покой замершего летнего дня. Белые колонны древнегреческих храмов, треугольные тимпаны античных пропилеев, вознесшиеся к небесам. Черный и окаменевший взлет одинокого кипариса, устремленного ввысь на другом склоне бухты. Тишина, безветрие, и в солнечном полдне застывшее величие вершин далекого горного хребта. Все, что нарушает неподвижность, есть хаос, который портит красоту; уродливая судорога, которая искажает гармонию природы, напрасное противоборство стремлению к успокоению, свойственному всему сущему, конечной цели всякого движения, воплощенному совершенству мира.
Хотелось сразу же, сейчас, заставить замереть все вокруг — ветер и море, солнце и время — и навсегда остаться здесь лежать, вот так распластавшись на песке. Между небом и землей. Сливаясь с ними. Не слыша своего собственного сердца в груди. Почти совсем заглушив его биение.
Он ощущал себя йогом из индийской притчи, давно от кого-то слышанной или где-то прочитанной им.
Устав от жизни и людей, наскучившись вечным коловращением и суетой, в один прекрасный день тот бросил все, чем жил до сей поры: семью, друзей, знакомых, дом, имущество, — и, удалившись на пустой песчаный берег, со вздохом облегчения растянулся нагой на песке, раскинув руки ладонями вверх, и так остался лежать, исполненный решимости не двигаться и не вставать никогда.
Так, неподвижный, пролежал он месяц, два и три. И потом еще какое-то время. Миновала весна, мягким дуновением обвевавшая его лицо и волосы. Настало жаркое, знойное лето, грозя иссушить его тело, выпить из него всю влагу до последней капли, но он по-прежнему лежал на песке, на том самом месте, куда опустился и похоронил под собой все, что имел, даже собственную тень. Где-то далеко позади себя оставил он людские радости и печали, надежды и страдания — все, что волновало и тревожило его, — и теперь лежал, отрешенный от мира и успокоенный душевно, отождествленный с небом над собой, с землей и с воздухом вокруг, и, если бы в нем оставалось еще хоть что-нибудь из человеческих ощущений, он мог бы считать себя счастливым.
Так он дождался осени и бесконечных осенних дождей, и они обмывали его, пока не вымыли все до самой соли забытых детских слез. Оцепеневший и бесчувственный, пролежал он нагой целую зиму, пока снова не наступила весна. Замкнулся круг времен, а он по-прежнему лежал, раскинув руки вверх ладонями, обращенными к голубому светлому небу. Тихий, спокойный, без радостей, без печалей, без надежд и страданий. Стрелка показаний его внутреннего состояния недвижимо застыла на шкале, и таким, окоченевшим и оледеневшим на песке пустынного пляжа, застали его две ласточки, вернувшиеся с весной в эти края. Две, усталые после длинного пути, они осторожно спустились ему на пальцы и из открытых раковин его ладоней выпили скопившуюся в них малую толику дождевой воды.