В гостиницу мы, разумеется, вернулись с опозданием. В ресторане, склонившись над тарелками, уже сидело несколько человек. Два официанта в грязных куртках отмахивались от мух. Обед состоял из обязательного гостиничного гуляша; говядина была жилистая и жесткая, картофель недоварен, у краев тарелок застыл жир, салат был безнадежно увядшим, а скатерть пестрела желтыми пятнами. Ели мы молча, стараясь не звякать вилками о тарелки, выбирая куски посъедобнее, отламывая кусочками черствый, затхлый хлеб, и в конце концов оставили еду почти нетронутой. Было душно, не проветрено, пахло мастикой для пола, окурками и едким дымом дешевых сигарет. Пересохшие губы слиплись; вода в графинах нагрелась и отдавала тиной. Мать украдкой поглядывала на меня, ожидая новых упреков, но усталость и гадливость пересилили во мне раздражение, говорить не хотелось, и поэтому мать сказала сама:
— Жаль… когда-то гостиница была прекрасная, — робко остановилась на полуслове и замолчала.
Мы не знали, куда себя деть, а ведь мы только что приехали. Идти гулять было слишком рано и слишком жарко, и мы поднялись в номер, чтобы отдохнуть.
Но и здесь, за ослепительно желтыми шторами, было душно, как в палатке. Измученный ночью, проведенной в вагоне, и утренней прогулкой, я повалился на диван и заснул, а когда проснулся, голова у меня болела и в ней что-то жужжало наподобие мухи, бьющейся о стекло. От непереваренной пищи мутило, я не мог понять, где я, что это за комната и зачем я тут оказался, пока голова матери в шляпке с цветами не склонилась надо мной и рука ее не коснулась моей щеки.
— Вставай, сынок… пора, — сказала она нежно, как только могла, попыталась погладить меня по щеке, и я поднялся.
Она была уже готова, одета и умыта. Она надела новую соломенную шляпку с широкими полями, украшенную цветами и черешнями, переменила кофточку, и только поношенные туфли без каблуков не соответствовали ее наряду — те, что были на ней утром, не налезали на опухшие ноги.
Она заметила, что я ее разглядываю, и в то время, как я, ощущая в голове тяжесть, умывался, улыбнулась, поправила перед зеркалом шляпу и, стараясь поднять настроение, сказала полушутя, полуоправдываясь:
— Я чуточку принарядилась… выгляжу моложе, правда? — Оказалось, что она уже сходила к портье и узнала, где живет учитель Новак.
— Улица Лиске, семнадцать, — сказала она, когда мы выходили из номера. — Но сейчас еще рано… Всего три часа. Он, наверное, отдыхает после обеда. Мы можем пока погулять и осмотреть город — баню… старый мост… гимназию…
Мы прошли темный холл. На улице солнце ослепило нас; во мне от головной боли и тошноты снова поднялось раздражение, было неприятно, что мать так вырядилась, — особенно когда мимо проходила какая-нибудь девушка.
Баня, которую мы должны были посетить в жаркий день без намерения выкупаться, была, к счастью, закрыта. Мать сказала свое ставшее уже привычным:
— Жаль! — и добавила: — Тут было замечательно… приезжие приходили сюда посмотреть… Говорили, что такая баня могла бы быть и в самой Вене.
Однако на меня это обыкновенное желтое здание не произвело никакого впечатления. Я заметил матери, что она тогда была моложе и все это ей, видимо, казалось лучше, но она твердила, что я не говорил бы так, если бы видел баню внутри. Мы двинулись дальше узенькими кривыми улочками, причем мать поминутно останавливалась, читала вывески над лавками и радовалась, встретив знакомую фамилию. Она во что бы то ни стало хотела купить мне мороженого, а потом, хотя денег у нас было мало, купила какие-то никчемные безделушки — на память. Так мы потихоньку, от угла до угла, от лавки к лавке, вышли к старому мосту, который знаком каждому по картинке на табачных коробках, и он, высоко изогнутый над Неретвой, показался мне меньше, чем я ожидал. Я рассеянно слушал мать и смотрел на реку, которая бежала под нами, синяя и пенящаяся.
Мы постояли некоторое время. Тени, протянувшиеся от стен и от наших фигур, становились все длиннее. Мать посмотрела на часы и решила, что пора идти: учитель Новак, если и спал после обеда, наверняка уже встал. Пока мы медленно шли улицами, мать показывала мне гимназию, аллею, по которой вечерами прогуливались парочки, место, где по воскресеньям играла музыка, и говорила, что учитель Новак, тогда еще молодой практикант, был, так сказать, нашим ближайшим приятелем, в сущности говоря, более близким, чем Маркичевич, Тишма и Ружичи. Он хорошо играл в теннис, ездил с нами за город, вечерами вместе с другими соседями сидел под ореховыми деревьями перед домом, слушая игру пристава Гайгера на скрипке, а летом, теплыми мостарскими ночами, случалось, подолгу засиживался в саду. Он был очень предупредителен к нам, когда отец ушел в армию, да и в пятнадцатом году, когда мы навсегда уезжали из Мостара. Жена у него немка; ее мы не очень любили. Детей у них было трое. Сыновья, наверное, уже взрослые, а дочь вышла замуж, если только не стала похожей на мать, которая не отличалась ни красотой, ни обаянием. Но учитель был действительно милый человек и настоящий друг…