Мне казалось, что он живет у нас уже целую вечность, хотя внешне он совсем не менялся. Мы считали его почти членом своей семьи, чем-то, что со временем срослось с нами, стало составной частью нас самих, а люди — наши соседи, торговцы, у которых мы покупали, знакомые, друзья, кофейщик, у которого мы брали кофе, почтальон, разносчик газет, просители из суда и дети с улиц, по которым он ходил, — все его теперь знали только как Алию — землемера Гросса или просто «землемерова Алию». Жил он все в той же комнатенке, что была в доме через улицу от канцелярии; в кофейни не ходил, дружбы и знакомства не заводил. Никаких страстей и желаний у него не было (разве что иногда покуривал, и сигарета всегда торчала у него в правом углу рта), ни особых интересов, ни привычек. И я, молодой человек, преисполненный амбиций и надежд, спрашивал сам себя с оттенком самодовольства и высокомерия: для чего живет этот тихий человек? Чем живет этот человек, у которого нет ни наслаждений, ни радости в жизни, ни ремесла, ни любимого занятия, ни близких, ни семьи, ради кого надо жить; человек, который не может на этом свете ничего исправить и изменить, который не любит, чтобы жить во имя любви, и не ненавидит, чтобы жить во имя ненависти и мщения, который ничего не ждет и которому будущее ничего хорошего не сулит? Живет только потому, что боится смерти, по инерции: оказался в живых, вот и не может иначе?
Именно в это время я снова очутился в тюрьме. Теперь это было несколько иначе, чем в студенческие дни: об этом стало известно всему городу, а знакомые отца отвернулись от него и, если им случалось встречать его на улице, делали вид, что не замечают. Все это время Алия приносил мне еду, и я через окно камеры мог видеть, как он с судками в руке ждал у ворот, когда подойдет его очередь передать мне то, что он принес. Раза два-три его пускали ко мне на свиданье, однажды, когда мы здоровались с ним за руку, я ощутил у себя в ладони какую-то записочку — поручение, которое его просили передать мне, — и на какое-то мгновение в глазах его блеснул теплый огонек соучастия и человеческой солидарности. Для Алии это было много. Однако, когда, выйдя из тюрьмы, я встретился с ним и хотел выразить ему свою благодарность, он поник головой, отдалился и снова ушел в себя, в это свое состояние робости и апатии.
С той поры события стали разворачиваться стремительно. Началась война — далеко от нас, но словно гроза она приближалась к нашим границам. Мать, сперва не желавшая слышать о ней, теперь все пугалась, а меня призвали в армию. Алия, отец и мать проводили меня на станцию, и я уехал — чтобы больше никогда к ним не вернуться.
Месяц спустя после моего отъезда немцы и усташи уже были в городе. Отец вынужден был оставить свою работу, а Алия, убрав инструменты и столы, стоял перед канцелярией, хотя ее давно уже занимал какой-то часовщик. Поскольку у отца больше не было работы, а потому и денег, чтобы платить помощнику, он подыскал Алии место у общинного землемера, и Алия опять шагал по городу с мешком за плечами и геодезическим инструментом в руках. Питался он и впредь у нас, а затем и переселился в дом, в бывшую кладовку, которая теперь освободилась; а поскольку отец и мать почти не выходили из дому и не имели права входить в магазины, Алия ходил за самыми необходимыми покупками. Он ничем не изменился. Как и прежде, феска была мятой и засаленной, а одежда неглаженой и в пятнах. Домой он являлся усталый и вспотевший, садился в кухне на ящик с дровами, говорил мало, разве только когда его о чем спрашивали, и, хотя уже само его присутствие для отца и матери представляло некоторое утешение, в дом оно не вносило бодрости, с ним, таким тихим и удрученным, все казалось еще печальнее и безнадежнее. И в его привычках ничего не изменилось. Он, как столько людей вокруг, не воспользовался случаем получить лучшую службу или прихватить себе чужого, хотя и не осуждал тех, кто это делал. Он не ругал усташей и немцев, но и не останавливался, чтобы приветствовать проходящие войска, — молча шел по своим делам, глядя себе под ноги, и жил и вел себя, словно ничего не случилось и он ничего не видел вокруг себя и, только когда мать и отец спросили его, как у него дела и как он ладит с новым землемером, лишь тогда, не будучи красноречивым, отмахнулся рукой и усмехнулся краем рта, что должно было означать: «Эх, нет больше того, что было!»