Все это не шло ни в какое сравнение с теперешней жизнью Чинто. Отец не спускал с него глаз, наблюдал за ним из виноградника, женщины то и дело звали его, ругались, что он торчит у Пиолы, посылали в дом — то отнести траву, то початки кукурузы, то шкурки кроликов.
В этом доме всегда во всем была нехватка. Хлеба они не ели, пили не вино, а водичку. Полента и чечевица, и чечевицы тоже не вдоволь. Я-то знаю, что значит работать мотыгой, разбрасывать удобрения в самые знойные часы, да еще голодным, да еще без питья. Знаю, что и нам не хватало этого виноградника, а мы ведь не отдавали половины урожая.
Валино ни с кем не разговаривал. Все надрывался, мотыжил, подрезал и подвязывал лозу, что-то чинил; чуть не с кулаками набрасывался на скотину, на ходу жевал поленту; приказания отдавал почти без слов — только глаза поднимет. Женщины все исполняли мигом, Чинто старался удрать. Вечер, время спать, а Чинто все нет — бродит где-то у реки; Валино хватал его за шиворот, а не его, так одну из женщин — кто первым под руку подвернется — и тут же, на пороге дома, хлестал ремнем. Достаточно было скупых рассказов Нуто, достаточно было взглянуть на всегда настороженное лицо Чинто, когда я встречал его на дороге, чтоб понять, какой теперь стала Гаминелла.
Да и пса он держал на цепи, а есть ему не давал, и пес по ночам чуял ежей, чуял летучих мышей и куниц, рвался, обезумев, с цепи и лаял, лаял на луну, которая, видно, казалась ему лепешкой поленты. Тогда Валино вставал с постели, яростно хлестал пса ремнем, пинал его ногами.
Однажды я уговорил Нуто отправиться в Гаминеллу, чтобы взглянуть на этот чан. Он поначалу и слышать не хотел:
— Я знаю, стоит мне с ним заговорить, и я его обзову голодранцем, скажу, что живет он хуже скота. А вправе я с ним так говорить? Польза-то какая? Пусть правительство прежде покончит с деньгами и с богатыми…
По дороге я спросил его, действительно ли он верит, что люди звереют от нищеты:
— Разве ты никогда не читал в газетах о миллионерах, которые пускают себе пулю в лоб или глушат тоску наркотиками? Есть пороки, на которые деньги нужны…
Он ответил мне: вот опять деньги, всегда деньги… Иметь или не иметь… Покуда существуют деньги, никто не спасется.
Когда мы подошли к дому, на порог вышла свояченица Розина, та, что с усиками, и сказала, что Валино пошел к колодцу. На этот раз он не заставил себя ждать, сам пришел, сказал женщине:
— Придержи-ка пса, — и ни на минуту не задержал нас во дворе. — Значит, — сказал он Нуто, — ты взглянешь на этот чан?
Я знал место, где стоял чан, помнил низкие своды давильни, трещины в кладке и паутину. Я сказал:
— Подожду вас в доме, — и наконец перешагнул этот порог.
Но и оглядеться не успел, как услышал плач и слабые стоны — так тихо стонут, когда уже нет сил кричать.
На дворе рвался с цепи пес. Лай, брань, глухой удар, пес завыл, получив свое.
Тем временем я все разглядел. Старуха в одной сорочке, из-под которой торчали грязные ноги, скособочившись, сидела в углу на тюфячке, уставившись на голую стену.
Тюфяк был весь в дырах, из них повылезала солома. Сморщенная старушка, лицо не больше кулака — как у плачущего в люльке младенца, над которым мать поет песни. Воняет затхлым, кислым, воняет мочой. Я понял, что стонет она день и ночь непрестанно, может, сама уже не понимая, что делает. Неподвижно глядела она на стену, стонала на одной ноте, не произнося ни слова.
Я услышал у себя за спиной шаги Розины, отступил немного, посмотрел на нее с немым вопросом: умирает, мол, старуха? Что с ней? Но она оставила без ответа мой вопрос, только сказала:
— Садитесь, если не боитесь запачкаться, — и поставила передо мной стул.
Старуха стонала, жалкая, как воробей с перебитым крылом. Я оглядел комнату — какой она показалась маленькой, незнакомой! Прежними были только что оконце, да жужжание мух, да трещина на печке.
На ящике у стены — тыква, два стакана, связка чесноку. Я почти сразу вышел, а Розина, как собака, пошла за мной следом. Когда мы дошли до смоковницы, я спросил у нее, что со старухой. Она ответила: