Николай Федорович жил в двухэтажном особняке, за заслуги перед народом не экспроприированном революцией.
В годы Советской власти профессор занимался большой научной и общественной деятельностью, решал проблемы курортологии.
Он был стар, но трудно было найти врача с такой страстной, молодой душой. Доступный, по-русски душевный, скромный, любвеобильный.
Таким его знала Ялта.
Я, рядовой механик, далекий от медицинского мира, все равно. что-то знал о профессоре, как знали его поголовно все ялтинцы. Бывают люди, о которых не знать нельзя.
Профессор остался в оккупированной Ялте.
Почему? Не знаю. Могу только предположить, что причина была та самая, о которой напрямик говорил мне Щербаков: «а с немцами встречался».
Фашисты, конечно, широко были информированы о жизни и деятельности крупного ученого. Они не могли не знать, что в свое время профессор лечил даже немецкого кайзера.
Заняв Ялту, пошли к профессору. С подарками, цветами. И не какие-нибудь там рядовые гитлеровские офицеры, а ученые, медики, среди которых были и те, кого профессор знал лично.
В фашистских газетах широко освещалась жизнь профессора, писали о его приемах, высказываниях о немецкой культуре.
На Екатерининской улице у особняка профессора часто останавливались легковые машины, из них выходили высокопоставленные офицеры, медики и поднимались к парадному входу.
Профессор в городе не показывался, но о нем шумели сами немцы, и довольно успешно.
У тех, кто еще до конца не понял, что такое фашизм, вспыхивала надежда на лучшее, а кто разобрался в характере оккупантов, с горечью думал о том, что напрасно Советская власть либеральничала с такими, как Голубов.
Мы читали в немецких газетах статью о Голубове, интервью с ним о сочинениях Достоевского и русской душе, такой загадочной и несовершенной.
Нам было стыдно за человека, перед которым раньше так преклонялись.
После войны мне дали квартиру в профессорском особняке. Я поселился в двух больших комнатах, в которых профессор провел последние дни своей жизни. (Он умер при немцах осенью 1943 года.)
То, что на каждом шагу приходилось вспоминать имя человека, которого так уважали люди, а он предал это уважение, - меня и моих товарищей, бывших партизан, выводило из себя. Слишком памятны были минуты, когда мы у костра читали фашистские газеты, в которых до небес превозносилось имя Голубова.
Как- то я пошел в городскую терапевтическую клинику и увидел мраморный обелиск с именем… Николая Федоровича Голубова. «Клиника имени заслуженного профессора Н. Ф. Голубова». «Вот до чего додумались!» -возмутился я.
И конечно, так дело не оставил, стал доказывать, что это кощунство - высекать на мраморе имя человека, которого так почитали фашисты.
Меня слушали, пожимали плечами. А секретарь горкома Василий Субботин сказал:
- Слушай, партизан! Ты прав в одном: фашисты гудели о профессоре. Но он-то о них молчал!
- Не может быть!
И действительно молчал, а мне и моим товарищам казалось наоборот.
Через год, будучи в Москве, я совершенно случайно узнал, что один из самых крупных факультетов Первого медицинского института носит имя профессора Голубова.
Я задумался - впервые, может быть: не слишком ли мы, в данном случае бывшие партизаны, примитивно судим 6 человеке? Профессор прожил почти, девяносто лет, из них шестьдесят пять врачевал, написал более ста научных трудов, любил собирать картины, почитал Льва Толстого, в свое время переписывался с наркомом Семашко, был душою ялтинского курорта. И мы все это зачеркиваем только по той причине, что доживающий свой век старик якобы любезно принимал врагов наших?
Мысли мои шли в этом направлении и заставляли многие жизненные факты осмысливать как-то по-иному. Приходило на ум, что человека надо знать объемно, по-настоящему знать, а потом уж суд над ним вершить.
В военные, да и в предвоенные годы всегда ли мы так поступали? И как порой дорого за это расплачивались!
После войны снова разыгрался мой туберкулез, да так, что вопрос стоял о жизни и смерти.
Я инвалид первой группы, пенсия не ахти какая, никаких литерных и полулитерных пайков не получаю, не положено. Семья жила трудно. Все, что можно было продать, давно было продано.
Однажды моя предприимчивая теща с таинственным видом сказала:
- Бутылки!
Оказывается, в заброшенном подвале она обнаружила гору бутылок, грязных, запыленных.
Всей семьей драили их, предвкушая час, когда теща сбудет их в ларек.
Разочарование наступило раньше, чем мы предполагали. Бутылки оказались нестандартными, их не приняли.
Но работа наша, в частности моя, не пропала даром. Под бутылками я совершенно случайно обнаружил кожаный портфель с бумагами профессора Голубова.
Тут были письма, много писем, в основном на французском языке. Два письма от Семашко, много писем от Захарьина, послания великих князей, министров русского царя. Все это было, конечно, интересно, но постольку поскольку. Нашелся, например, красочно изданный альбом, посвященный охоте царя и его семьи в Беловежской пуще. В списке участников этой охоты десятым стоит профессор Голубов.
Но вот в моих руках карта России, обыкновенная карта РСФСР. И на ней удивительные пометки, сделанные рукой профессора.
Я стал к ним внимательно присматриваться, изучать.
Вот оно что!
Профессор, оказывается, тщательно следил за театром военных действий и все знал точно. Его знания были столь конкретны, будто он каждый день слушал советские радиопередачи.
Красными кружочками были отмечены города, откуда бежали немцы, поставлены даты вступления наших войск.
Выходит, профессор имел приемник и тайно слушал наши передачи?!
Мои догадки подтвердились. В том же подвале я обнаружил старый приемник типа «СИ-34».
И вот удивительная запись. Она сделана рукой профессора за несколько дней до его кончины: «Наши заняли Мелитополь - ура! и слава богу!»
На обороте карты стихи Маяковского, бесконечное повторение строки «Лет до ста расти нам без старости». Слова «без старости» жирно подчеркнуты красным карандашом.
Карта как-то приоткрыла истинную душу профессора. Она заставила меня заняться расспросами тех, кто при немцах жил по соседству с ним.
Поначалу все шло так, как мы и думали в лесу. Профессор охотно принимал немцев, особенно ученых коллег, угощал, как мог, хлебосольно.
Но разочарование наступило довольно быстро. Он увидел не тех немцев, педантичных и сентиментальных, которых знал когда-то, а врага, жестокого и коварного.
Трагедия на массандровской свалке не нуждалась в объяснениях.
Профессор демонстративно захлопнул двери перед оккупантами и с того дня никогда их не принимал.
К несчастью Николая Федоровича, к нему присосалась женщина, хитрая и алчная. Приська - до сих пор называют ее ялтинцы. Она ухаживала за профессором, внушала, что без нее дни его сочтены.
Одинокий старик уцепился за эту Приську и даже формально женился на ней.
Приська принимала немецких офицеров, но так, что профессор об этом и не догадывался. Он жил в большой своей восточной комнате, отрешенный от всего мира, и ждал наших. В доме был приемник. Профессор как-то наладил его и на все остальное махнул рукой.
Фашистские пропагандисты расписывали профессора и его любезную дружбу с оккупационными властями, но Николай Федорович об этом даже не догадывался.
Профессора нашли мертвым, склонившимся над приемником.
Демагогия во все времена была шита, как правило, гнилыми, хотя порой и яркими нитками.
Под Севастополем гремели батареи, а здесь, в Ялте, гебитскомиссары и гаулейторы всячески заигрывали с местной интеллигенцией. Но их старания лопались как мыльные пузыри.
Жил в Ялте многие годы знаменитый хирург Дмитрий Петрович Мухин. Плечи богатырские, рост два с половиной аршина с гаком, руки грузчика, шея коверного борца. И между тем пальцы Дмитрия Петровича умели держать не только тончайший хирургический инструмент, но и виртуозно перебирать клавиши рояля.