С каким бы удовольствием они дали этим полкам время, чтобы зализать севастопольские раны, - ан нет, приходится бросать роту за ротой, батальон за батальоном в продутый ветрами, обледенелый лес, в горы с жуткими тропами и своими тайнами: поди узнай, в каком месте заиграют партизанские автоматы!
15
Вот уже который день гоняют нас каратели. Упорство - чисто немецкое: с шести утра до шести вечера.они, как заведенные, появляются в наших лесах и прочесывают участок за участком.
Вы не видали лесного пожара на сосновой делянке?
Сперва туго вскидывается к потемневшему небу черный дым, не дым даже, сажа. Его как будто выстреливают из пушки. А потом дым вдруг исчезает, словно подсекается гигантской затворкой. Что-то начинает шипеть, вспыхивает пламя - яркое, как вольтова дуга. Через минуту-другую лес начинает краснеть, все гуще и гуще, пока не забушует сплошным пламенем. Впечатление такое, что не лес горит, а из недр земли вырвался багровый гейзер и, стараясь поджечь само небо, высоко выкидывает пламя.
Горят в разных местах делянки-острова; кажется, вот-вот сольются, и ты потонешь в море огня и вспыхнешь, как вспыхивает одиноко стоящая сосна: внезапно от корня до самой верхушки.
От жары тает снег на косогорах.
Только порой нам удается выскользнуть из опасной зоны, и мы принимаем невыгодный бой, тот самый, к которому нас и призывают все психологические и физические действия врага. Несем неоправданные потери.
А как горят лесные сторожки! Вон пламя над «Чучелью», над домиком, в котором прошла моя первая партизанская неделя. Смрад наползал на нас; над урочищами летают светящиеся снаряды; горы сотрясаются от взрывов; тоскливо воют мины, навесно падая в ущелья.
Нервы не выдерживают. Порой берет отчаяние, и тогда хочется броситься вперед, рвануть на себе рубаху и пойти навстречу этим сытым боровам, отлично экипированным, действующим против нас под солидным хмельком, крикнуть: «Стреляйте, гады!»
Случайный лагерь, штабеля дров, подгнивших от времени, между ними - мы. Не штаб, не отряд, а народ с бору да с сосенки. Тот своих потерял, а того самого оставили ненароком, тот шел на связь, да в засаду угодил и едва ноги унес; того согнали с койки из дубовых жердей в тайной санитарной землянке, а другой сам из нее бежал, помня древнюю, как мир, поговорку: «На людях и смерть красна».
Наш Иван Максимович никак не может прийти в себя от предательства коушанского «дружка», оттого, что ни слова не знает о жене. А я знаю и мучительно молчу: его супругу уже давно арестовали и на днях расстреляли совместно с семьей комиссара Бахчисарайского отряда Василия Черного. Мне тяжело скрывать эту страшную правду, но я обязан скрывать. Я уважаю Ивана Максимовича за его кристальную чистоту и честность. Он не строит из себя вожака, отлично понимая, что современная война ему не по плечу. Он оживляется, только когда речь заходит о прошлом, о днях партизанства в годы гражданской войны. Тогда у командира молодеют глаза. Он начинает ругать и немцев, и нас, и всех, кто допустил фашиста до самого Крыма: «Мыслимо ли, а? Какая же это война? Одно смертоубийство!»
Мы на Алабачевской тропе, на гребне исполинского перевала. Направо от нас - крутой скат, а за ним прыгающая на камнях горная река; налево - почти отвесный обрыв, под ним другая горная река - Писара, а между ними на небольшой делянке со штабелями черных дров располагаемся мы.
Смрадно, тошно.
Наша охрана остановила неизвестного человека в буденовке, с немецким автоматом за плечами. Глаза у него были воспалены, лицо измученное. Привели ко мне.
- Кто такой? Пароль!
- Передо мной начштаба района?… - Он знал мою фамилию.
- Пароль! - потребовал я.
Он знал его, а потом с уверенностью представился:
- Я Домнин из штаба Мокроусова!
- Где Алексей Васильевич? - беспокойно спросил Бортников.
Домнин ответил:
- Там, где надо… Простите за такой ответ, но сами понимаете… Нужна срочная помощь: Центральный штаб без продуктов. - Он смотрел на нас так, будто умолял: не надо никаких вопросов, что можете - то сделайте.
Он чувствовал себя не очень твердо, да и было от чего: как это так, Центральный штаб оказался в таком положении? А он, его представитель, вынужден просить экстренной помощи.
Бортников захлопотал, мы кое-что собрали и обещали собрать еще.
Бортников предложил:
- Мокроусов может и у нас побыть, безопасность обеспечим.
- Спасибо. - Домнин взвалил на плечи тугой мешок, добавил на прощание: - Доложу командующему: штаб Четвертого района в форме!
Сказано было немного громко: до «формы» было далеко и нам, и самому Центральному штабу.
Проводили Домнина, задумались: что же дальше? Куда самим податься, что предпринять, чтобы остановить фашистский шквал, бушующий во всех заповедных лесах?
Через час Федосий Степанович Харченко привел к нам свой отряд: его вытурили из Басмановского выступа, правда дорогой ценой. Он прорвался с боем, нанес немцам потери, и, кажется, довольно ощутимые. Во всяком случае, немцы не преследовали отряд, и он благополучно добрался к нам.
Старик угрюм, но серая из каракуля папаха по-прежнему заломлена, и блеск в глазах еще сохранился.
- Убивать их, гадив, трэба! - его первые слова.
Нас стало человек пятьдесят, у нас было с десяток автоматов, немало противотанковых гранат - партизанской артиллерии.
Но бить фашистов в данную минуту? Их тьма-тьмущая, они только и ждут того, чтоб мы себя обнаружили.
Еще гость: Василенко - комиссар Севастопольского района. Он пришел со стороны речушки Писара, поднявшись на гребень по очень опасной тропе, на которой бывают горные обвалы.
Узнал он меня или нет - я не понял. Я сразу почувствовал его силу - крутую, твердую как скала. Глаза его обдали меня холодком. Я даже машинально подтянулся и повел гостя к Бортникову.
Увидев Василенко, Иван Максимович разволновался и даже прослезился. Они друзья давнишние, герои гражданской войны, знаменитые мокроусовцы.
Я им не мешал. Они что-то вспоминали. Бортников, чувствительный ко всему, размахивал руками. Гость же молчал, глядя на догорающий костер. Но нельзя было не обратить внимания на его зоркую наблюдательность. Севастопольский комиссар вроде в одну точку смотрел, а видел все, что происходит вокруг. Треснула ветка, глаза - зырк, прошел человек - молниеносный оценивающий взгляд.
Он и меня раза два-три обдал таким пристальным взглядом, что мне стало не по себе.
- Поди ближе, молодой человек! - неожиданно позвал он.
Я вообще терпеть не мог фамильярного обращения. «Молодой человек!» А тут еще сказано было с осуждающей грубоватостью. С трудом сдержал себя.
- Садись, попей чайку, - гость подал мне кружку с кипятком, потом просто и по-свойски, что было совершенно неожиданно, добавил: - Да ты не ерепенься, свои же.
Я промолчал.
Василенко подождал, пока я справлюсь с кипятком, потом с вызовом:
- Значит, бегаем?
У меня вырвалось:
- А вы у себя не бегали?
- Одно дело я или Иван, а другое - ты и твои сверстники. Вон у тебя какие ноги, прямо для драпа. Да, и мы бегали, черт возьми, но коленкор был другой: отходили, но снова били, обязательно давали сдачи. А вас полсотни гавриков, содрогаетесь от взрыва каждой мины. У вас глубинные леса, простор, а не «пятачок» - Чайный домик! Дивизии не страшны! В хвост, в гриву их, сволочей, зубами, зубами… А потом и повтикать можно.
«Повтикать» - так и сказал, чисто по-украински.
- Такой, брат, коленкор, не суди за слова строго, для дела говорю. - Комиссар глотнул кипятку с кизиловым настоем, подсел ближе ко мне. - Какова обстановка, скажешь?
Доложил, что знал. Он слушать умел, отдельными репликами углублял мой доклад.