Выбрать главу

В радиоинтервью Борхес как-то признался: «Предмет рассказа — не Тлён, не „третий мир“, а, скорее, человек, вброшенный в новый, поражающий, недоступный его пониманию мир». Вспомним, что этот рассказ был опубликован в 1944 г., и не удивимся тогда, что даже на краю света, вдали от Европы, художник испытывал «чувство тоски и растерянности» (выражение из того же радиоинтервью) при известиях о фашистском «новом порядке» в третьем рейхе.

Сочиняя свои интеллектуальные метафоры, Борхес проявляет дерзость по отношению к устоявшимся и общепринятым понятиям и даже к священным мифам и сакральным текстам западной цивилизации, в лоне которой он был воспитан. Чтение Евангелия, долженствующее внушить любовь и смирение, может привести к неожиданному смертоносному результату («Евангелие от Марка»). А герой рассказа «Три версии предательства Иуды» вообще оспорил Новый завет, предположив, что богочеловеком был не Иисус, а Иуда, и искупление состояло не в смерти на кресте, а в гораздо более жестоких муках совести и бесконечном страдании в последнем круге ада (именно туда поместил презреннейших из грешников — Иуду и других предателей — Данте). Заключительные строки этого рассказа: «…он обогатил новыми чертами — зла и злосчастия» — приближают нас к пониманию критериев, которыми руководствуется Борхес, создавая свои фантастические постулаты.

Вообще в прозе Борхеса нередки исповедальные ноты — как правило, это творческая, а не интимная исповедь, — автохарактеристики. Пожалуй, самая верная, хотя и пристрастная — пристрастная до несправедливости к себе, — содержится в рассказе «Анализ творчества Герберта Куэйна»: «Он вполне отдавал себе отчет в экспериментальном характере своих книг — возможно, примечательных по новизне и по особой лаконической прямоте, однако не поражающих силой страсти… Он также утверждал, что величайшее счастье, которое может доставить литература, заключается в возможности изобретать». Все именно так в его творчестве, напрасно лишь Борхес отказывает себе в страсти. Его вымыслы вдохновлены страстью особого рода — страстью к красоте. Когда-то он предложил ценить религиозные и философские идеи по их эстетической ценности. Но что значит красота в применении к фантастической гипотезе? Это нетривиальность и последовательность, сочетание парадоксальности и безупречной логичности. Красота, подобная той, какую находят математики в своих формулах.

Принято думать (это утверждают многие из западных исследователей), что Борхес, предлагая нам насладиться игрой ума и фантазии, не касается вопроса об отношении своих вымыслов к реальности. Его задача якобы демонстрировать множественность эвентуальных точек зрения на действительность, не вынося окончательного суждения, что тут ложно, а что адекватно реальности. В самом деле, писатель нередко именует себя агностиком, а среди любимых философов числит наряду с Гераклитом Беркли и Шопенгауэра. Представляя на наше рассмотрение нечто загадочное или проблематичное, Борхес обычно выдвигает, как бы на выбор, два, три, а то и больше толкований («Сон Колриджа», «Задача», «Лотерея в Вавилоне»), среди которых есть и абсолютно рациональные и абсолютно иррациональные. Оговаривая, что сам он не защитник сверхъестественного, Борхес, однако, приводит и мистические версии событий, потому что уж очень они эффектны, волнующе-сказочны. И все-таки — так ли уж мало интересует его реальность?

Отношениям интеллекта и реальности посвящен рассказ «Поиски Аверроэса». Последователь и комментатор Аристотеля, Аверроэс (так называли в средневековой Европе арабского мыслителя XII в. Ибн Рушда), показан в рассказе в соответствии с исторической правдой предшественником материализма и выдающимся логиком. Тем не менее он не может преодолеть ограниченность, обусловленную отсутствием соответствующей общественной практики. Он видит, как дети в патио играют в муэдзина и в намаз, но не в состоянии осмыслить их игру как зародыш театрального действа, о котором писал Аристотель. Аверроэс отстаивает непреходящую ценность и общезначимость традиции — и в этом он прав. Но, когда он возвращается к строчкам из Аристотеля и толкует их, исходя единственно из мусульманской духовной традиции, он терпит поражение. Традиция, не впитывающая уроки новой общественной практики, обречена на само-повторение, на иссыхание. Дети, играющие в муэдзина, скорее способны понять, что такое театр, нежели великий Аверроэс, замкнувшийся в своем интеллектуальном кругу.

Еще более драматичное предупреждение относительно того, как опасно терять из виду реальность, содержится в рассказах «Заир» и «Алеф». Автор-рассказчик в обеих историях осознает страшную угрозу субъективного идеализма: сосредоточиться на своей идее, на своем субъективном видении мира, быть уверенным, что ты носишь в себе вселенную, — значит в самом легком и комическом варианте стать графоманом, как Карлос Архентино, а в серьезном и патологическом случае — впасть в безумие. Недаром оба рассказа начинаются смертью эксцентричной, но прелестной женщины. Необъяснимое очарование этих женщин есть метафора живой, меняющейся, непостижимой реальности, такой же многоликой, временами жестокой, но влекущей, как Беатрис Витербо.

* * *

«Ведь истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или правдоподобны…» — поучает Дон Кихот книгоиздателя[8]. Этому правилу следует и Борхес, разработавший систему приемов для мимикрии вымысла под реальность. Нередко он ориентирует фантастические события по действительным эпизодам аргентинской истории, упоминает подлинные факты своей биографии, заставляет реальных, всем известных людей делать вместе с ним самые невероятные открытия. Так, все имена участников поиска таинственного энциклопедического тома из рассказа «Тлён, Укбар…» — Адольфо Биой Касарес, Карлос Мастронарди, Энрике Аморим, Альфонсо Рейес — принадлежат знаменитым в Латинской Америке аргентинским, уругвайскому и мексиканскому писателям. Своего Пьера Менара Борхес искусно ввел в круг французских литераторов 1900–1920-х годов, приписав ему дружбу либо полемику с Полем Валери, Люком Дюртеном, Полем Жаном Туле, придав его идеям оттенок нигилизма в сочетании с влюбленностью по отношению к классическому наследию, характерный именно для модернистских течений начала нашего века. Еще чаще употребляет Борхес прием «нарочитого анахронизма и ложных атрибуций», изобретение которого приписывает опять же своему любимцу Пьеру Менару. То и дело Борхес подкрепляет свои вымыслы цитациями и библиографическими справками, где только при помощи специальных разысканий можно отделить подлинные имена и названия книг от вымышленных.

Эффект таких повествовательных приемов не сводится к элементарному жизнеподобию. Борхес как бы разрушает средостение между реальной и воображаемой жизнью, заставляет читателя испытывать подчас головокружительное ощущение, что все может случиться, что в любой библиотеке, на любой книжной странице его ждут неслыханные новости. На свой лад Борхес добивается того же, чего добиваются другие латиноамериканские писатели: Гарсиа Маркес, Карпентьер, Амаду, Рульфо, — разница лишь в том, что их фантастическая действительность питается иными, фольклорными, источниками. В прозе Борхеса реальное и фантастическое отражаются друг в друге, как в зеркалах, или незаметно перетекают друг в друга, как ходы в лабиринте. Вспоминается строка Анны Ахматовой: «Только зеркало зеркалу снится…» Рассказы Борхеса тоже нередко кажутся снами: ведь во сне действуют обычно реальные, хорошо нам известные люди, но с ними происходят невероятные вещи. Зеркало, лабиринт, сон — эти образы особенно любимы Борхесом.

Многие критики и весьма искушенные читатели были заворожены несравненной эрудицией Борхеса, его манерой подавать вымысел как комментарий, глоссу, просто пересказ чужих книг. «Писатель-библиотекарь» — так называлась статья Джона Апдайка, появившаяся в 1965 году в связи с выходом нескольких книг Борхеса в английском переводе. Апдайку вторит другой известный американский писатель, Джон Барт: «Точка зрения библиотекаря! … Рассказы Борхеса не только постраничные примечания к воображаемым текстам, но вообще постскриптум ко всему корпусу литературы»[9].

вернуться

8

Сервантес. Дон Кихот, т. 2. М., 1951, с. 500.

вернуться

9

Jorge Luis Borges. Madrid, 1976, p. 179.