На другое утро около девяти Перфетта вышла в лоджию, но не для того, чтобы полюбоваться видом, а чтобы выплеснуть грязную воду.
— Scuse tanto![14] — отчаянно завопила она, увидев, что обрызгала высокую молодую леди, которая стучала внизу в дверь.
— Синьор Карелла дома? — спросила молодая леди. Возмущаться не входило в обязанности Перфетты, а стиль гостьи требовал гостиной. Поэтому Перфетта отворила в гостиной ставни, обмахнула тряпкой середку одного стула и пригласила леди сделать одолжение присесть (что было бы действительно большим одолжением со стороны гостьи). Потом бросилась со всех ног в город и забегала по улицам, громко выкликая молодого хозяина в надежде, что тот в конце концов услышит.
Гостиная была посвящена памяти покойной жены. На стене висел глянцевый портрет, по всей вероятности, копия того, что, должно быть, украшал памятник на ее могиле. Над портретом был прибит лоскут черной материи, чтобы придать скорби достойный вид. Но два гвоздика выпали, и лоскут торчал криво, с ухарством, точно шляпка на пьянчужке. На фортепьяно лежала раскрытая негритянская песня, на одном из столиков покоилась бедекеровская «Центральная Италия», на другом — инкрустированная шкатулка Генриетты. Все покрывал густой слой белой пыли, и если пыль сдували с одного сувенира, она тут же оседала на другом. Приятно, когда нас помнят и любят. Не так уж страшно, если забудут совсем. Но если что на свете и кажется нам оскорбительным, так это когда превращают заброшенную комнату в святыню.
Мисс Эббот не села отчасти потому, что в салфеточках могли водиться блохи, а еще потому, что вдруг почувствовала себя дурно и ухватилась за печь, не в состоянии сделать шага. Она изо всех сил боролась с собой, ибо только при условии, что она сохранит хладнокровие, поведение ее можно будет счесть извинительным. Она предала Филипа и Генриетту, собиралась опередить их, сама добыть ребенка. Если ей это не удастся, она не сможет смотреть им в глаза.
«Генриетта и ее брат, — рассуждала она, — не понимают, с кем имеют дело. Генриетта будет груба, агрессивна. Филип будет любезен и ничего не примет всерьез. И оба потерпят неудачу, даже если предложат деньги. Я же начинаю постигать натуру этого человека. Ребенка он не любит, но может обидеться, что для нас одинаково неудачно. Он обаятелен и отнюдь не глуп; он покорил меня в прошлом году, покорил вчера мистера Герритона и, если я не буду осмотрительна, покорит нас всех сегодня, и тогда ребенок вырастет в Монтериано. Он очень сильный человек, Лилия обнаружила это в полной мере, но помню об этом только я».
Ее приход и приведенные выше доводы явились результатом долгой бессонной ночи. Мисс Эббот пришла к выводу, что лишь ей одной дано справиться с Джино, так как только она разгадала его. Она постаралась как можно деликатнее объяснить это в записке, которую оставила Филипу. Ей было огорчительно писать такую записку, потому что ей с детства привили уважение к мужчине, и, кроме того, после их недавнего странного разговора Филип стал ей очень симпатичен. Однобокость его взглядов со временем должна была пройти, а его пресловутое бунтарство, о котором столько судачили в Состоне, как выяснилось, было сродни собственным ее взглядам. Если только он сумеет простить ей теперешнюю выходку, между ними возможна долгая и полезная для обоих дружба. Но для этого она должна выиграть. Никто ее не простит, если она не добьется успеха. Мисс Эббот приготовилась сражаться с силами зла.
Наконец послышался голос ее противника — Джино пел, не сдерживаясь, во всю ширь своих легких, как профессиональный певец. Тут он отличался от англичан, которые относятся к музыке несерьезно и поют только горлом, как бы извиняясь.
Он взбежал по ступенькам и мимоходом взглянул на раскрытую дверь гостиной, но не заметил мисс Эббот. Он отвернул лицо и, продолжая петь, вошел в комнату напротив. Сердце у нее забилось сильнее, в горле пересохло. Всегда делается не по себе, когда тебя не замечают.
Он не затворил дверь, и мисс Эббот через площадку видела, что там делается. В комнате творился невообразимый кавардак. Еда, простыни, лакированные ботинки, грязные тарелки и ножи валялись вперемешку на большом столе и на полу. Но видно было, что это жилой кавардак, что его создает жизнь, а не запустение. Комната все равно была милее того склепа, где стояла она, — там широко разливался мягкий свет, очевидно входящий в какой-то просторный, щедрый проем. Пение прекратилось.
— Где Перфетта? — спросил Джино.
Он стоял спиной к двери и закуривал сигару. Он обращался не к мисс Эббот, он и не ждал ее. Пространство площадки и две открытые двери удаляли его, но в то же время и выделяли, словно актера на сцене — одновременно близкого и недоступного. Она так же не могла окликнуть его, как не могла бы окликнуть Гамлета.
— Ты знаешь! — продолжал он. — Но не хочешь сказать. Очень на тебя похоже. — Джино прислонился к столу и выпустил пухлое кольцо дыма. — Почему это ты не хочешь мне назвать цифры? Я видел во сне рыжую курицу — это двести пять. Неожиданно приехал друг — восемьдесят два. На этой неделе я собираюсь в Терно. Так что скажи мне еще какое-нибудь число.
Мисс Эббот не знала про томболу. Она испугалась. На нее напало оцепенение, которое она не могла стряхнуть, — так бывает, когда очень устанешь. Выспись она ночью, она бы окликнула его, как только он вошел. А теперь он находился в другом мире.
Она следила за колечком дыма. Оно медленно уносилось прочь от Джино и благополучно вылетело на площадку.
— Двести пять — восемьдесят два. Все-таки я поставлю их на Бари, а не на Флоренцию. Не могу объяснить почему. Просто у меня такое ощущение.
Она хотела заговорить, но кольцо гипнотизировало ее. Оно растянулось в эллипс и вплыло в гостиную.
— Ах, тебе не нужен выигрыш? Ты даже не хочешь сказать «спасибо, Джино»? Сейчас же скажи, а то я сброшу на тебя горячий, раскаленный пепел. «Спасибо, Джино…»
Кольцо протянуло к ней свои голубоватые щупальца.
Кольцо окутало ее, словно дыхание из могилы. Она потеряла самообладание и вскрикнула.
В одно мгновение он очутился около нее, спрашивая, что ее напугало, как она сюда попала, почему не позвала его раньше. Он усадил ее. Принес вина, она отказалась. Она не могла произнести ни слова.
— Что случилось? — повторял он. — Что вас напугало?
Он и сам испугался, на загорелой коже выступили капли пота. Не очень-то хорошо, когда за тобой незаметно наблюдают. Все мы раскрываемся, источаем что-то необъяснимо интимное, когда думаем, что одни.
— По делу, — наконец выдавила она.
— Дело — ко мне?
— Очень важное. — Побледнев, она безвольно откинулась на спинку пыльного стула.
— Сперва вам надо прийти в себя. Вино отличное.
Она слабо отказалась. Он налил стакан. Она выпила. И тут же опомнилась. Каким бы ни было дело важным, не следовало приходить сюда, а тем более пользоваться его гостеприимством.
— Вы, вероятно, заняты, — проговорила она, — а так как я неважно себя чувствую…
— Значит, уходить вам пока нельзя. Да я и не занят.
Она нервно поглядела на открытую дверь комнаты напротив.
— А-а, теперь понимаю! — воскликнул он. — Я понял, что вас напугало. Почему же вы не заговорили сразу?
Он повел ее в комнату, в которой жил, и показал ей… ребенка. Она столько думала о нем, о его благополучии, о душе, нравственности, будущих недостатках. Но, как для большинства одиноких людей, он был для нее всего лишь словом, подобно тому, как для здорового человека смерть — лишь слово, а не реальное событие. Реальный ребенок, спавший на грязной подстилке, привел ее в замешательство. Он перестал быть отвлеченной проблемой. Перед ней была плоть и кровь, дюймы и унции жизни — восхитительный, не подлежащий сомнению факт, который произвели на свет мужчина и женщина; к нему можно было обращаться, со временем он станет отвечать, а впоследствии может и не отвечать, если ему не захочется, и станет копить где-то внутри себя собственные, одному ему принадлежащие мысли и удивительные переживания. Он-то и был тем механизмом, к которому последние месяцы она и миссис Герритон, Филип и Генриетта заглазно примеряли свои многообразные идеалы: решали, что в свое время он будет двигаться в ту или иную сторону, обязан совершать такие-то, а не другие поступки. Должен принадлежать к евангелистской церкви, обладать высокими устоями, быть тактичным, воспитанным, артистичным — превосходные идеалы, ничего не скажешь. Но сейчас, когда она увидела младенца, спящего на грязной тряпке, у нее возникло большое желание не навязывать ему ни одного из этих идеалов, не оказывать никакого влияния, разве ровно столько, сколько содержится в поцелуе или в неопределенной, смутной, но искренней молитве.