— Вознаграждение? Какое? — Джино склонился над спинкой стула и серьезно посмотрел на Филипа. Быстро же они договорились. Бедная Лилия!
— Скажем, тысяча лир, — медленно произнес Филип.
Вся душа Джино излилась в громком возгласе, потом он застыл с приоткрытым ртом. Филип дал бы и вдвое больше. Он ожидал, что тот начнет торговаться.
— Можете получить их сегодня же вечером.
Джино наконец обрел дар речи.
— Слишком поздно.
— Почему?
— Потому что… — Голос прервался. Филип следил за его лицом, лицом, лишенным тонкости, но отнюдь не лишенным выразительности. Оно искривилось, одно чувство сменялось другим. На нем отразилась жадность, потом наглость, потом вежливость, и глупость, и хитрость, и, будем надеяться, на нем мелькнула и любовь. Но постепенно возобладало одно чувство, самое неожиданное: грудь его начала вздыматься, глаза заморгали, рот растянулся, он внезапно выпрямился и разразился громким хохотом, вкладывая в него всего себя.
Филип вскочил, и Джино, раскинувший сперва руки, чтобы пропустить его величество, взял вдруг Филипа за плечи и затряс его, говоря:
— Потому что мы женаты, женаты, мы поженились, как только услыхали, что вы сюда едете. Извещать вас было уже некогда. Ох, ох! А вы-то ехали в такую даль, и все зря! Ох! И щедрость ваша ни к чему!
Неожиданно он посерьезнел и сказал:
— Пожалуйста, простите меня, я груб. Я веду себя как мужлан. Я…
Тут он увидел лицо Филипа и не выдержал. Он задохнулся, прыснул со смеху, заткнул кулаками рот, затем разразился новым взрывом хохота и отнял руки от лица, бессмысленно пихнул Филипа в грудь и опрокинул его на кровать. Испуганно ахнул, сдался наконец, кинулся в коридор и, взвизгивая, как ребенок, помчался рассказывать жене, какая вышла смешная шутка.
Филип какое-то время полежал на кровати, притворяясь, будто серьезно ушиблен. От злости он словно ослеп и, выскочив в коридор, налетел на мисс Эббот, которая сразу же разрыдалась.
— Я ночую в «Глобо», — объяснил он. — Завтра рано утром возвращаюсь в Состон. Он нанес мне оскорбление действием. Я мог бы подать на него в суд. Но не стану.
— Я не могу здесь оставаться, — прорыдала она. — Мне страшно. Возьмите меня с собой!
Если выйти из города через ворота Вольтерра, то прямо напротив увидишь очень солидную беленую глинобитную стену, прикрытую покоробленной красной черепицей, предохраняющей стену от разрушения. Можно было бы подумать, что она окружает господский сад, если бы не огромный пролом посредине, расширяющийся после каждого грозового дождя: в него видны прежде всего прислоненные железные ворота, которые, видимо, предназначены прикрывать дыру, а за ними — квадратный участок земли, не совсем голой, но и не совсем заросшей травой; и, наконец, на заднем плане виднеется еще одна стена, каменная, с деревянной дверью и двумя окошками с деревянными же ставнями — явный фасад одноэтажного дома.
Дом этот больше, чем кажется на первый взгляд, ибо построен на холме, так что два этажа спускаются вниз по невидимому спереди склону, а вечно запертая деревянная дверь на самом деле ведет на чердак. Человек, знакомый с устройством дома, предпочтет обойти его вдоль глинобитной стены по круто идущей вниз тропе, проложенной мулами, и зайти с тыла. Здесь, очутившись на уровне подвала, надо задрать голову и крикнуть. Если по крику решат, что принесли что-то легкое (например, письмо, овощи или букет цветов), то из окон первого этажа спустят корзинку на веревке, куда посыльный положит свою ношу и уйдет. Но если голос сулит что-то тяжелое — дрова, или окорок, или гостя, то посетителя расспросят, а тогда уже велят или не велят подняться по лестнице. Подвальный и верхний этажи этого обветшалого дома равно заброшены, обитатели его сосредоточиваются в центральной части, как жизнь в умирающем теле сосредоточивается в сердце. С площадки первого этажа внутрь открывается дверь, и там посетителей ждет вполне сносный прием. На этом этаже несколько комнат, темных и большей частью душных: гостиная, обставленная стульями с сиденьями из конского волоса, мягкими табуретами, вышитыми шерстью, и печью, которую никогда не топят; тут присутствует дурной немецкий вкус, но отсутствует немецкий уют; дальше идет большая семейная комната, где кончается облагораживающее влияние гостеприимства и совершается незаметный переход к спальням, сами спальни и, наконец, лоджия, где можно проводить, если заблагорассудится, весь день и всю ночь, пить вермут и курить сигареты наедине с уходящими вдаль рощами олив, виноградниками и синевато-зелеными холмами.
В этом-то доме прошла недолгая и неизбежно трагическая замужняя жизнь Лилии. Лилия заставила Джино купить дом, так как именно там впервые увидела его, когда он сидел на стене против ворот Вольтерра. Она запомнила, как вечернее солнце освещало его волосы, как он улыбнулся ей сверху, и тогда же она, как женщина сентиментальная, но не тонкая, решила заполучить мужчину и дом вместе. Жизнь в Италии обходится для итальянцев дешево, и хотя сам Джино предпочел бы дом на Пьяцце, или, еще лучше, в Сиене, или даже (предел мечтаний) в Ливорно, он уступил жене, думая, что, выбрав столь уединенное жилище, она, вероятно, проявила хороший вкус.
Дом был чересчур велик для двоих. Туда стекались родственники, стремившиеся его заполнить. Отец Джино хотел превратить дом в патриархальное предприятие, где каждый член семьи имел бы свою комнату и все сходились бы за едой. Он готов был отказаться от новой практики в Поджибонси, лишь бы играть роль патриарха. Джино охотно согласился с ним, так как любил своих родных и привык к большой семье, и преподнес это предложение Лилии как приятную новость. Та даже не пыталась скрыть свой ужас.
Тогда он и сам ужаснулся, поняв, сколь чудовищна была идея. Раскаялся, что предложил ее, помчался к отцу сказать, что это невозможно. Отец стал горько сетовать на то, что богатство уже портит сына, делает бесчувственным и черствым; мать заплакала, сестры обвинили Джино в том, что он закрывает им путь в общество. Он просил прощения и пресмыкался, пока они не напали на Лилию. Тогда он набросился на них, объявил, что они неспособны понять английскую леди, его жену, и недостойны иметь с ней дело и что в доме его будет один хозяин — он сам.
Лилия похвалила его, когда он вернулся, приласкала, называла храбрым мальчиком, героем и другими ласкательными именами. Однако он впал в мрачное настроение, когда его клан с большим достоинством покидал Монтериано — достоинством, которое ничуть не убавил врученный им чек. Они забрали чек с собой, но совсем не в Поджибонси, а в Эмполи — оживленный пыльный городок милях в двадцати от Монтериано. Там они с комфортом и обосновались. Но сестры Джино утверждали, будто он их туда загнал.
Чек, естественно, исходил от Лилии, которая постоянно проявляла щедрость и охотно соглашалась водить знакомство со всеми родными, только бы не жить с ними вместе, так как близкие родственники мужа действовали ей на нервы. Больше всего ей нравилось разыскивать каких-нибудь дальних, позабытых свойственников и разыгрывать перед ними госпожу Щедрость. Потом она удалялась, оставляя после себя недоумение и, еще чаще, недовольство. Джино не мог понять, почему все его родственники, прежде такие приветливые, сделались плаксивыми и неприветливыми. Он приписал это величию своей супруги, в сравнении с которой остальные смертные казались заурядными. Деньги быстро таяли, несмотря на то, что жизнь была дешевой. Лилия оказалась даже богаче, чем он ожидал. Он со стыдом вспоминал, как однажды пожалел, что не может взять тысячу лир, предложенную Филипом. Да, то была бы недальновидная сделка.
Лилии понравилась ее жизнь в новом доме: ничего не делать, только отдавать приказания улыбающейся прислуге через преданного мужа, выполняющего роль толмача. Она послала миссис Герритон развязное письмо с описанием своего счастья. Ответила ей Генриетта: а) всякая переписка между ними впредь будет поддерживаться только через поверенных; б) не вернет ли Лилия шкатулку с инкрустацией, данную ей на время (а не подаренную) для платков и воротничков?
— Посмотри, чего я лишаюсь, выйдя за тебя замуж! — сказала Лилия Джино. Она никогда не пропускала возможности подчеркнуть, что снизошла до него.