К Покатилову подошел Генрих Дамбахер.
— Прошу ко мне в комнату к девяти часам. Богдан, разумеется, тоже.—И, наклонившись, тихо добавил: — Будем разговаривать с Насье.
Глава восьмая
1
К вечеру того воскресного сентябрьского дня, когда в Москву звонил Кукушкин, Покатилов почувствовал какой-то странный озноб. Странным казался потому,, что в квартире было тепло, батареи уже протапливались; да он и не ощущал холода, просто где-то в глубине его возникла мелкая дрожь и распространялась по всему телу. Одновременно он отметил скованность в движениях и вялость в мыслях, какую-то общую заторможенность.
Ничего не сказав о своем состоянии Вере Всеволодовне, которая, закончив стирку и развесив сушиться белье, прилегла отдохнуть, он оделся и вышел во двор. Он был убежден, что большая часть всевозможных недомоганий у работников умственного труда проистекает от их малоподвижного образа жизни, оттого, что перестали ходить и, естественно, недобирают кислорода, столь необходимого для функционирования мозга. И поэтому, пересиливая себя, он бодрым шагом направился к относительно тихому Университетскому проспекту, чтобы затем, не доходя до Вернадского, свернуть налево и по Ломоносовскому вернуться домой.
Это был выверенный маршрут его вечерних прогулок, хоро-
400
ший еще и тем, что, следуя ему, он проводил на улице ровно час и совершал три левых поворота… Не зная сам почему — иногда подтрунивая над собой по этому поводу,— Покатилов любил левые повороты и не любил правых, на экран или на сцену смотрел только слева направо (и соответственно покупал билеты с местами только в левой половине зрительного зала), постоянно просил жену стать или сесть по левую руку от него («Вера, я воспринимаю тебя, только когда ты слева…»), в подъезд своего дома входил, направляясь обязательно с левой от двери стороны. Столь же безотчетно любил цифры 3, 7, 9, а по тринадцатым числам каждого месяца не начинал никаких серьезных дел… Если бы ему сказали, что это суеверие, он бы с искренним недоумением пожал плечами. Он не был суеверен. Просто ему нравились одни числа и не нравились другие, нравились прямые линии и определенные направления движения — слева направо — и не нравились кривые линии и направления справа налево. Он любил синий и белый цвета и не любил оранжевого, любил полевую ромашку и не переносил садовую.
…После второго поворота он почувствовал, что на лице проступает холодная испарина, третий поворот сделал и вышел на Ломоносовский, едва не теряя сознания. Ему показалось, что минула вечность, прежде чем он достиг своего подъезда и с левой стороны вошел в дверь. В нем все дрожало, каждая жилочка, ноги еле сгибались, язык не ворочался. Только в силу выработанного автоматизма ему удалось ступить в лифт и нажать на третью кнопку и через минуту нажать на кнопку звонка у своей двери, расположенной, к счастью, слева при выходе из лифта.
Он увидел как отхлынула кровь от лица жены, открывавшей дверь. Он хотел сказать ей, что хочет лечь, и ска: 1Л‘ это, сделав над собой огромное усилие. Единственно ради того, чтобы не пугать жену, он снова напряг всю волю и повесил на вешалку плащ и положил на полку шляпу. Удивляясь своему состоянию— непонятному ознобу и общей заторможенности — и думая только о том, чтобы не очень пугать Веру, пошел в свою комнату, а Вера с белым, как бумага, лицом, растерянная, будто она и не врач, став с левой стороны, поддерживала его под левую руку и потом, когда он опустился на кушетку, спросила шепотом:
— Что с тобой, Костя?
— Окно,— произнес он сухими губами почти беззвучно, и она, побежав, распахнула окно в комнате.
— Сердце,— сказал он (или только подумал, что сказал) и обессиленно закрыл глаза.
Он не видел, но каким-то образом уловил, что Вера Всеволодовна уже справилась с первоначальной растерянностью
26 ю. Пиляр
401
И как же это было хорошо, что она мгновенно угадывала его желания! У него замерзли ноги, и едва он успел отдать себе в этом отчет, как под ногами очутилась горячая грелка, а сверху легло толстое верблюжье одеяло. У него вроде переставало биться сердце, он весь был охвачен какой-то тошнотворной слабостью, такой, что моментами его тащило, как в пропасть, куда-то влево и вниз. Вера Всеволодовна сделала ему укол, и он через некоторое время почувствовал, что безумно, безумно устал и хочет спать. Под его головой уже покоилась любимая подушка, квадратная, не мягкая, а когда вдруг шевельнулась мысль-желание: «Горячий чай со смородиной»,— кажется, в ту же секунду, как по мановению волшебной палочки, у рта появился горячий край кружки и обжигающий, пахнущий смородинным листом, кисловато-сладкий и чуть горчащий чай.
Потом он проглотил таблетку и, должно быть, спал, но и во сне — если это был сон — чувствовал, что где-то рядом затаилась тошнотворная слабость, готовая снова потянуть его влево, потащить в головокружительный темный колодец. Он слышал, как Вера Всеволодовна разговаривала по телефону, немного удивлялся,’ что голос у нее опять дрожащий и испуганный, различал отдельные слова: «Ипполит Петрович», «вегетатика», «явления острой сердечной недостаточности». И вновь она колола его, и внрвь он начинал понимать, что безумно, безумно устал и что смерть рядом — стоит лишь повернуться на левый бок,— и как хорошо было бы уснуть. И как страшно навек потерять Веру с этой синей комнатой, с этими книгами на стеллажах, с отцовской бронзовой чернильницей, с теплой головой веселого мальчика— сына, который в последние годы все чаще являлся ему в мечтах…
Он утратил ощущение времени, не знал, день на дворе или ночь. Вокруг него шла какая-то работа, кто-то невидимый, но от этого не менее реальный рыл черные колодцы — в изголовье, в ногах, справа и слева от него. Порой откуда-то снизу тянуло погребным холодком, и на душу, еле теплившуюся в теле, ложи-; лась великая тоска. Он собирал все силы, стряхивал с себя что-то и тогда видел Веру, сидевшую рядом. В другой раз, отряхнувшись, он, к изумлению своему, увидел в кресле, придвинутом к кушетке, Ипполита Петровича. В следующий раз — ночью это было или днем, он не мог бы сказать,— перед ним суетилось несколько белых халатов. Это был особенно трудный момент для него. Кругом понарыли уже столько колодцев, что рябило в глазах. И всюду грядки черно-рыжей земли. И каток, лоснящийся, тяжелый, то и дело с грохотом проносился у самой головы. И женщины в оранжевых жилетах, орудуя совковыми лопатами
402
(«Schaufel voll machen!» — сверкнуло раз в мыслях), мостили дорожку из мерцающего горячего асфальта к его кушетке. И кто-то с печальными глазами, сидя за рулем катка, все ближе к нему направлял грохочую машину. И удушливо тянуло холодком, и летели холодные искры вместе с клубами черного крематор-ского дыма, и чья-то равнодушная рука подбиралась к горлу (тут он начинал отряхиваться сверху вниз и справа налево). Ему сверхмерно захотелось попрощаться с Верой, потому что она вот-вот должна была исчезнуть, он сделал очередное сверхусилие над собой и тогда-то увидел несколько белых халатов.
— Вера…
— Я здесь.
Два дрожащих глаза, как два полушария на карте мира, склонились над ним. Глаза-полушария с синими полями морей умоляли не уходить. Грохотал каток, мельтешили в воздухе железные лопаты, мостя к нему дорожку, но Вера ни за что не хотела отпускать его, он понял это по ее взгляду и решил совершить невозможное — остаться.
2
Выздоравливал медленно. Первые дни у его постели попеременно дежурили Вера Всеволодовна и Ипполит Петрович, который сразу высказался против того, чтобы больного госпитализировать. Покой и покой — вот что, по его мнению, больше всего нужно для такого пациента, как Константин Николаевич. Он об этом сказал и племяннице, и лечащему врачу из университетской поликлиники. И хотя Ипполит Петрович третий год находился на пенсии, с ним согласились: Покатилов был его давним пациентом. Через неделю, когда картина заболевания стала достаточно ясной, Ипполит Петрович так говорил больному, вглядываясь в его лицо и время от времени украдкой посматривая на часы: