Выбрать главу

Он неторопливо застегнул на все пуговицы гимнастерку, причесался и сел за стол, со снисходительной улыбкой наблюдая за

37

тем, как кружится по избе, что-то бурча себе под нос, Кривенко, сытый, проворный ординарец его, классный шофер, и повар, и, если надо, меткий стрелок, с которым он не расставался с первых дней войны, встреченной на западной границе. Неслышно появилась хозяйка, сухонькая старушка в черном платке, и Евстигнеев вспомнил, как она, сложив извечным бабьим жестом руки на груди, рассказывала днем, когда он приходил обедать, что у нее три сына и два зятя на фронте и известий от них нет, а она ничего живет. У нее коза — прятала ее от немцев в погребе — и картошки мешка три наберется.

Кривенко еще не успел положить йа стол прибор, а старушка уже слазила в подпол, покопалась в темном кухонном углу и вынесла высокий глиняный кувшин с отбитой ручкой и помятую алюминиевую кружку.

— Парень твой давеча сказывал, ты язвенник, и тебе будет полезно козье молоко. Кушай на здоровье.

— Спасибо, мать, вы бы не беспокоились,— сказал Евстигнеев, глядя на темные глянцевитые руки старушки.— От себя ведь отрываете. Но я заплачу…

Приподняв голову, увидел в бесконечных морщинах желтые щеки и строгие сострадательные глаза, посмотревшие на него с укором.

— Спасибо, мать, спасибо,— повторил он, понимая, что допустил бестактность.— Присаживайтесь за компанию, чайку попьем. Сахару-то по нынешним временам давно, наверное, не видите, а нас обеспечивают, вот и почаевничаем малость. Пожалуйста.

— Благодарствую, не хочу,— сказала старушка с достоинством, села к уголку стола и задумалась.

Кривенко подал миску горячего горохового супа, сковородку с жареным картофелем, сахар, масло и стал раздувать сапогом самовар.

«Как она называла себя? — подумал Евстигнеев, силясь припомнить имя-отчество старушки.— Фамилию-то я удержал в голове — Коботова… Коботова Елизавета… не то Ивановна, не то Егоровна».

— Елизавета… простите, как по батюшке вас? — спросил Евстигнеев, с удовольствием, но без жадности принимаясь за еду.

— Игнатьевной величали, милый,— оторвавшись от своих дум, ответила старушка.

Она никому не продавала молока козы-кормилицы и, лишь жалея проходящих порой от Вазузина раненых красноармейцев, с поднятыми воротниками, в подшлемниках, с обындевелыми бровями и ресницами, пуская погреться, потчевала их целительным козьим молоком.

38

— Елизавета Игнатьевна, как вы тут под немцем-то жили? — спросил Евстигнеев, который никогда не упускал случая поподробнее разузнать о враге, хотя и много был уже наслышан о зверствах и читал об этом часто в газетах. Каждое такого рода свидетельство, чем оно было бесхитростнее, тем сильнее действовало и вызывало у Евстигнеева не только понятную ненависть к фашистам, но и малообъяснимое на первый взгляд чувство удовлетворенности: враг был подл и жесток, и чем подлее и бесчеловечнее вставал он из рассказов местных жителей, тем тверже укреплялся Евстигнеев в своей вере, что огромная, образцово вооруженная и обученная германская армия в конце концов потерпит поражение.

Старушка вновь подняла на Евстигнеева строгие глаза:

— Как жили? А никак не жили, сучествовали.

— Но неужто среди их, немцев, не попадались… ну, такие хотя бы, чтобы не насильничали и не грабили по своей охоте?

Старушка поджала тонкие губы. Вопрос ей, по-видимому, не понравился.

— Вы меня правильно поймите, Елизавета Игнатьевна. Я человек военный и должен знать правду. Легче тогда бить противника, когда знаешь, какой он в точности, в чем его сила, в чем слабость.

— Ты ученый, тебе и знать больше,— сказала старушка.— А у нас, в Ключареве, какие были — все одинаковые. Воры.— Она подумала, пошевелила круглым подбородком и опять посмотрела на Евстигнеева строгим и чуть недоуменным взглядом.— Виндор-кина Андрея, старика, застрелили — ворота поздно ночью им открыл не ходко… У Артемьевой Настасьи дочку испортили, девка умом тронулась, а стали уходить, и с матерью то же… Срам сказать, прости, господи, прегрешения наши! В правлении пол выломали, под нужник приспособили. Егор Стяжков, на костыле мужчина с той еще войны, был приставлен топить им печь. Так когда от вас побежали в Вазузин — на самое крещенье было,— и Егора из ружья стрелили и в яму эту, значит…

Евстигнеев слушал старушку и чувствовал, как холодной силой наливается его сердце. Он дал знак ординарцу убрать со стола, показал жестом, что не будет пить чай и что сахар и масло надо оставить хозяйке, и продолжал сидеть, слушая нескончаемо горестное повествование, хотя был уже первый час ночи и ему в интересах работы следовало поспать.

— Так неужели снова отступите перед ним? — долетел до него сквозь собственные его размышления главный вопрос старушки, матери трех сыновей, воюющих где-то на других участках фронта.

39

— Сильный он, мать, немец, много у него самолетов и*танков, всю Европу ограбил, миллионы людей заставил работать на себя,— сказал Евстигнеев.— Но вы не сомневайтесь, Елизавета Игнатьевна,— внезапно перейдя на «вы», добавил ои.— Как сказал товарищ Сталин, фашистская Германия рухнет под тяжестью своих преступлений. У кого нет совести, тот смерти больше боится. Вот так… Прогоним их, мать, постепенно прогоним отовсюду, очистим свою землю, будьте покойны.

Он посмотрел на часы — минутная стрелка опустилась вниз — и встал.

— Еще раз спасибо, Елизавета Игнатьевна, за молоко. Буду жив и вернусь домой — обязательно велю жене купить козу и буду, по вашему совету, лечиться козьим молоком.

— Спаси Христос,— ответила старушка и, поднявшись, сухонькая, невесомая, вышла из горницы, сняла с печи старый, покойного мужа полушубок и наказала Кривенко отнести командиру, чтобы не зябнул под утро, когда выстынет в избе.— Укладывайся на постелю да спи,— сказала она Евстигнееву, устраиваясь на лежанке, зевнула и тотчас притихла.

— Разбудишь меня без десяти три,— шепотом приказал Евстигнеев ординарцу.

8

— Товарищ подполковник, а товарищ подполковник, вас товарищ комдив…

— Да! — Евстигнеев откинул полушубок и в свете увернутой лампы увидел Хмелева, сидевшего на лавке.

— Без пяти три, товарищ подполковник,— смущенно доложил Кривенко,— на пять минут опоздал…

— В следующий раз за такое опоздание в первый взвод! — сумрачно пообещал Евстигнеев и, повернувшись к командиру дивизии, попросил извинения.

— Ладно, что за беда,— сказал Хмелев.— Отошли его пока в штаб, надо поговорить наедине.

— Иди подмени Юлдашова,— приказал Евстигнеев.

Кривенко, топая жесткими валенками, вышел, а Евстигнеев

выкрутил побольше огня в лампе и, раскрыв планшетку, сел к столу напротив комдива.

— Я нарочно пораньше зашел к тебе, Михаил Павлович,— сказал Хмелев.— С полчаса мы можем посидеть… Полки выступили, группа Аракеляна просочилась в твой дот, зарубинскую группу обнаружили и обстреляли. Это чтобы ты не терзался, что не знаешь обстановки. Теперь о твоей бумаге…

40

В груди его опять посвистывало, одутловатые щеки и высокий лоб снова приобрели синюшный оттенок.

Евстигнеев, приготовясь слушать, вынул карту, карандаш, и ему почему-то вспомнилась первая встреча с Хмелевым в длинном коридоре Главного управления кадров в начале сентября прошлого года. «Вот твой командир дивизии, поди представься ему»,— сказал Евстигнееву знакомый майор и показал на тучного полковника в фуражке и начищенных сапогах, выходившего из приемной начальника управления…

— Кое-что из твоих предложений я принимаю. С дотом это хорошо,— сказал Хмелев.— Вообще все придумано и рассчитано толково: отвлекающий бой в центре, выход по оврагу… Все было бы приемлемо, если бы дивизия действовала самостоятельно. Как ты этого не учитываешь?

— А иначе нам не взять Вазузина, товарищ полковник,— отрезал Евстигнеев.

— Обожди, обожди,— нахмурился Хмелев.— Как тебе известно, есть направление главного удара армии со всеми силами и средствами поддержки, и мы стоим на этом направлении. Бой спланирован, план утвержден командующим… Что же ты хочешь, под монастырь меня подвести?