— Нужно убедить Хасана обойтись без иска.
Я полагал, что она будет продолжать настаивать на своем, отрицая возможность какой бы то ни было тяжбы и изменения отцовской воли, и тогда я начал бы тот разговор, которого ожидал.
Однако она внезапно прекратила сопротивление. Она спешила. И, обнаруживая свои сомнения, спросила:
— А он согласится?
— Нужно будет найти разумные и веские доводы, которые не разозлят и не оскорбят его. Его трудно переупрямить.
— Я надеюсь, вы сможете найти разумные и веские доводы.
В этом звучала насмешка или нетерпение. Она надеялась на более легкий разговор.
Я тоже так думал.
— Попытаюсь,— ответил я.
Уловила ли она неуверенность, колебания, сомнения в моем голосе? Не знаю. Но моя надежда угасла.
— Ты не веришь, что он согласится?
— Не знаю.
Продержись я еще мгновение, окажись моя любовь к брату сильнее моральных обязательств, все бы окончилось благополучно. Или плохо. Но, может быть, я спас бы брата.
Не так уж легко расстался я со своим намерением, как это могло показаться. В один-единственный миг вдруг возникло бесчисленное множество причин для того и для другого — согласиться или отказаться, часто они выглядели одинаково, и в ту долю секунды, пока она переводила дыхание, во мне бушевала буря. Я решал — быть или не быть мне и моему брату. Уступив ей ее легковерного брата, который согласится с советами друзей, я заплачу за труд и предательство не слишком высокую цену, потому что и без моего участия они сделают то, что хотят, я могу придать всему этому лишь налет пристойности. Зачем стыдиться, зачем упрекать себя? Ведь я спасаю брата!
Нужно только кричать громче и убедительней, чтобы перекричать другой, предостерегающий голос. Я не знал, в чем виноват брат, не знал, насколько он виноват, однако не верил, что речь идет о чем-то серьезном, слишком он честен и молод, чтоб могла произойти большая беда. Может быть, его скоро выпустят. Но если нет, я был скорее уверен, что этого не будет, могу ли я участвовать в этом бесчестном заговоре против человека, который никогда не сказал мне ни одного недоброго слова? Дело не в имуществе: у меня его нет и чужое добро не вызывает у меня глубокого почитания. Дело в другом — в несправедливости, в грязном поступке, подлости, в насильственном лишении права. Я не очень высоко ценил ее брата, он был вертопрах и баловень, но, будь он во сто крат хуже, чем есть, как оправдаюсь я перед самим собой, если стану помогать наглой женщине в ее разбойничьих планах?
Что я говорил людям в продолжение стольких лет? Что я скажу самому себе после этого? Оставшись в живых, брат все время будет напоминать мне о моем проступке, который я никогда не смогу позабыть. У меня нет ничего, кроме веры в собственную честность, если я лишусь и этого, я стану полным ничтожеством.
Так я думал на самом деле. Может быть, кому-то покажется странным, что я мог колебаться между этими двумя неравнозначными вещами: мелкое предательство во имя освобождения брата. Но когда привыкаешь мерить свои поступки строгими мерками совести, опасаясь греха, может быть, больше самой смерти, тогда это не выглядит столь странно.
Ведь я знал, больше того, был абсолютно уверен, что, стоило мне лишь пойти к Хасану и сказать ему: откажись во имя спасения моего брата, он отказался бы немедля.
Но я не мог, не хотел ничего говорить ей, пока не поговорю с ним.
Она торопила, откалывая от моих сомнений частицу за частицей.
— Я не забуду оказанной услуги. Я заинтересована в том, чтоб избежать шума вокруг нашей семьи.
Чем она отплатит за услугу, господи!
Встань, Ахмед Нуруддин, встань и уйди.
— Я дам тебе знать,— произнес я, прокладывая дорогу к новой встрече.
— Когда?
— Как только Хасан вернется.
— Он вернется дня через два.
— Значит, дня через два.
Мы встали одновременно.
Она даже не подняла левой руки, чтоб скрыть лицо. Мы были заговорщики.
Произошло что-то скверное между нами, и я не был уверен, что полностью сохранил свою чистоту.
3
Господи, они не веруют!
Тревога терпеливо поджидала меня, как будто я оставил ее у порога и, выходя, снова взял с собой.
Только теперь она была более сложным чувством, чем прежде, она обогатилась, отяжелела, стала более неопределенной. Я не сделал ничего худого, но в памяти осталось воспоминание о глухой тишине, непроницаемая тьма, странное мерцание, томительное ожидание, неприятное напряжение, потаенные и подслащенные улыбкой мысли, постыдные тайны, и мне казалось, будто я дал промашку, совершил ошибку, сам не зная какую и как, но вселившую в меня тревогу. С трудом выносил я это тягостное состояние, эту угнетенность, причину которой не мог определить. Может быть, она происходила оттого, что я не упомянул о брате, даже не стремился поговорить о нем. Но я поступил так намеренно, дабы ничего не испортить. Или оттого, что я был соучастником неприятного разговора, слышал о недобрых замыслах и не противостоял им, не взял под защиту невинного человека; но ведь у меня были на то свои причины, более важные, и несправедливо было бы слишком упрекать себя. Словом, чего бы я ни касался, у меня находилось оправдание, а тягостное чувство тем не менее не проходило.