Выбрать главу

Теперь он собирался разводить канареек, дело это приятное, чистое, красивое и забавное, птицы любятся, поют себе и плодятся. А плодятся они так, что продажей птенцов вполне можно жить.

Тут он замолчал и нервно провел рукой по своему худому лицу.

— Что-то ты скрываешь,— сказал я.

— Что мне скрывать?

— Не знаю. Тебя спрашиваю.

— Главное я сказал. Остальное так, пустяки.

— Что пустяки?

— Да так. Я зерно давал в долг. Осман ругается.

— Зачем же ты это делал?

— Зачем? Зима тяжелая, люди сидят без денег, потому и давал. Заплатят, когда будет чем.

— А ты хоть записывал, кому давал?

— Записывал. Почти всех.

Как же, ничего он не записывал! Разве великодушный богач, каким он виделся себе в эти минуты, станет записывать должников?

Не знаю, что толкает его на столь неожиданные поступки. Жажда благодарности и уважения? Тяга к чему-то незаурядному: никто так не поступает, а вот он поступит именно так! А может, просто доброе сердце?

— Ну и что теперь?

— Дом продам.

— Сколько уж раз ты его продавал?

— Теперь продам.

Он живет сегодняшним днем, не помнит вчерашнего, не думает о завтрашнем. Какие бы добрые или дурные поступки он ни совершал, ему все идет не впрок. Осману он сказал, что продаст дом и возместит недостачу, полагая, что тот не согласится. Однако Осман не Ахмед Шабо, у которого сердца больше, чем ума. Осман плевал на сердце! Он согласился, да еще потребовал, чтоб тот продавал дом побыстрее. Жена Махмуда не возражала, добродушно ворча на мужа: состарился, а ума не нажил. Что тут поделаешь!

— Легко быть добрым за чужой счет,— сказал Осман и как ни в чем не бывало взял деньги, но голову ему в это время сверлили другие мысли.

Он рассказал мне, как хоронили Шехагу. Уехали с живым человеком, а вернулись с покойником в окованном железом дубовом гробу.

В просторный дом битком набились люди, желавшие посмотреть на невидимого Шехагу. Видели его только кадий с писарями и свидетелями, оказав честь Шехаге и доставив себе невыразимое удовольствие: мертвый недруг наверняка милее живого друга. Выглядел кадий опечаленным, а сердце заливалось соловьем.

И Зафрания пришел. Он, конечно, не мог не верить тем, кто засвидетельствовал, что это действительно Шехага и что он действительно мертв, но все же на всякий случай вплотную приблизился к восковому лицу Шехаги, чтоб самому убедиться и, словно цветок, понюхать труп.

Все выражали соболезнование ему, Осману, и просили передать слова сожаления жене Шехаги, которая, не выдержав этого последнего удара, свалилась замертво. Осман благодарил особенно усердно кадия и Зафранию. Сказал даже, что Шехага перед смертью вспомнил всех своих приятелей и просил простить, если кого обидел, как и он всех простил.

Плохо дело тех, кого он вспомнил, подумал я про себя, хорошо зная волчьи повадки Османа.

— Кадий и Зафрания виноваты в смерти Шехаги? — спросил я Османа.

Ответил он недоуменным вопросом, полным укоризны:

— Они-то здесь при чем? Шехага умер от тоски по сыну.

— Но ведь он сам сказал, что его отравили. И тебя позвал, чтоб дать наказ отомстить за него.

— Бог с тобой! Кому отомстить? Он позвал меня насчет дел распорядиться,— произнес он холодно, с ледяной и язвительной усмешкой.

Он всегда начеку, всегда в обороне — неприступная крепость.

Я так и сказал ему, он засмеялся:

— Как все. И слава аллаху! Разве лучше быть загоном с развалившимся плетнем? Всюду враги.

Завещал ему Шехага мщение?

Если да, скоро этот призрачный мир будет взорван.

Кто окажется быстрее? Кто первый обвинит Бечира Тоску еще в одном преступлении?

А я все-таки спрошу Тияну о том, что, как мне казалось, я видел. Это невероятно, но я спрошу. Глупо думать об этом, но я спрошу.

Я решил сделать это, когда во мне утихнет страх.

Больше всего мне хотелось поскорее уйти из этого дома.

А на моей милой родине снова развевались ратные стяги и собиралась военная подать. Народ костил все войны на свете, но платил подать и шел воевать.

Взбунтовались только крестьяне в Жупче. Они прогнали султанских чиновников и не дали ни людей, ни подати.

Рамиз недаром сидел в Жупче!

Добрый Молла Ибрагим, вконец напуганный людской жестокостью, разговаривал лишь о погоде и здоровье, да и то тихо и опасливо, ведь все можно взять под подозрение — и когда скажешь, что дни стоят слякотные, и когда пожалуешься на нездоровье. Но меня он не забыл. Нашел мне дешевую комнатенку, маленькую, но удобную, и место учителя — ни на какое другое я не пошел бы. Учу детей читать и писать, пытаясь научить их добру, надеясь, что какие-то крохи моих наивных слов западут им в душу.