— До рассвета не выходил, а днем нельзя.
— Как ты думаешь, что нам делать?
— Не знаю. Я боюсь греха. Люди упрекнут нас, если он виноват, и для текии это нехорошо. А если он не виноват, грех падет на нашу душу. Один господь знает вину всех. Людям сие неведомо.
Розоватый полусвет, еще обремененный ночными тенями, чистота неокрепшего дня, час, когда все краски свежи и редкие шумы отчетливы. Но сегодня я не замечаю радости отдохнувшего утра, вчерашний день я связал с сегодняшним, сном не облегчив его заботу.
Не обретя покоя в утренней молитве, я вернулся из мечети и застал в саду текии солдат и моллу Юсуфа. Они заглядывали в каждый уголок, осмотрели заброшенный дом, но беглеца нигде не обнаружили.
— Может быть, я ошибся,— сказал я разозленным солдатам.
— Ты не ошибся. Он убежал вчера ночью и где-то спрятался.
Позже, когда солдаты ушли, я спросил Юсуфа:
— Ты их позвал?
— Я думал, ты этого хочешь. Ты ничего не сказал бы мне, если б сам не хотел.
Впрочем, безразлично, так лучше. Я сбросил с себя ответственность и вину и никому не причинил зла. Я мог вздохнуть с облегчением и перестать думать о минувшей ночи.
Но я думал, думал больше, чем мог это хоть чем-то оправдать. Я обошел сад, на песке дорожки виднелись следы, одна нога была обута, другая босая, ступни отпечатались рядом — это все, что осталось от него, кроме обломленных веток акации, распятия и чего-то необычного, что воцарилось под кронами старых деревьев, какой-то новый запах, отсутствие пустоты и пустоши, свежесть после бури. Теперь, когда он был вне пределов досягаемости, когда опасность не угрожала ни ему, ни мне, я размышлял об этом незнакомом человеке, воспринимая его так, словно он был вздувшимся потоком, свежим ветром, словно он появился во сне. Он растаял, опыт отрицал его, живой человек вряд ли мог бы выйти отсюда незамеченным, да и следы подтверждали его присутствие, не снимая однако этим материальным доказательством налета какой-то таинственности, которую я чувствовал, не вполне сознавая ее разумом. Он ушел от солдат, выскочив в окно своего дома, сломал стену тюрьмы, прыгнул со скалы, вошел в чужой двор, не посчитавшись, что это огороженное пространство принадлежит другому, он исчез, не дав о себе знать ни единым знаком, обманул подстерегавших солдат, словно был духом. Он не поверил мне, он никому больше не верит, он убежал от чужого страха и от солдатской жестокости, уверенный только в себе, жаль, что он совсем потерял веру в людей, он будет несчастлив, опустошен душой. Он, правда, сейчас жив и даже на свободе, но мне бы не хотелось, чтоб он когда-либо узнал, как я мог стать виновником его гибели. Меня этот человек не касается, мы ничем не обязаны друг другу, он не может сделать мне ни хорошего, ни плохого, но мне будет дорого, если он унесет в свое одиночество добрую мысль обо мне, если в тяжком недоверии к людям он сохранит иное воспоминание обо мне, чем об остальных.
Потом я смотрел, как молла Юсуф переписывает Коран, сидя в густой тени развесистой яблони перед текией,— ему было необходимо ровное освещение, без отражения и без теней. Я наблюдал за полной розоватой рукой юноши, выводившей сложные завитки букв, бесконечную цепь слов, по которым будут блуждать чужие глаза, не думая о том, как долго длилась эта тяжелая работа, и, возможно, не замечая ее красоты. Я был потрясен, когда впервые увидел неповторимое мастерство юноши, и вот спустя уже столько времени продолжаю смотреть на его работу как на чудо. Тонкие, благородные линии, плавные закругления, ровная волна строк, красные и золотые заставки, многоцветные рисунки на полях — рождалась красота, которая приводила в смятение человека, красота несколько даже греховная, поскольку она уже не средство, а самоцель, нужная лишь самой себе, сверкающая игрой красок и форм, отвлекающих внимание от того, чему эта красота должна была служить; она становилась даже чуть постыдной, словно бы эти пестрые страницы излучали плотское вожделение, и все потому, что красота сама по себе чувственна и грешна, а может быть, и потому, что я видел вещи не так, как надо их видеть.
Так же как вчера, лавр душил меня своим густым ароматом, доносилась песня, та самая, вчерашняя, поразившая меня обнаженным бесстыдством, во мне снова поднималась черная злоба — та самая, вчерашняя, наполнявшая меня ужасом, я сошел с борозды, теперь я — отрезанный ломоть, ничто больше не удержит меня, ничто не спасет от самого себя и от мира, день не защитит меня, я больше не хозяин ни своих мыслей, ни своих поступков, превратился в укрывателя разбойника, нужно уходить отсюда куда угодно, нужно уйти от этого юноши, что раздражает меня своим испытующим взглядом, приходится говорить какие-то пустяки, чтобы не выдать себя, он многое знает обо мне вчерашнем, в нем есть что-то темное, жестокое, но спокойное, никогда прежде не доводилось мне видеть такого горящего и уверенного взгляда.