— Ты глядишь на нее так, будто ты на ее стороне,— заметил я, когда женщина вышла.
— Я и есть на ее стороне. Любящая женщина всегда прекрасна, тогда она умнее, решительнее, привлекательнее, чем когда бы то ни было. Мужчина рассеян, или груб, или скоропалителен, или слезливо нежен. А я на их стороне, на стороне их обоих. Черт бы их побрал!
Я жалел его в эту минуту и завидовал ему. Но не слишком. Жалел потому, что он сознательно разрушал цельный и надежный способ мышления, которым мог служить вере, завидовал чувству свободы, которое опять-таки я лишь смутно угадывал. Я был лишен этого, свобода была мне недоступна, но я понимал: с ней легче дышится. Так я думал, снисходя к нему, потому что не мог от себя скрыть, что мне было приятно его видеть, мне была дорога его легкая светлая улыбка, расцветающая сама по себе, дорого его опаленное ветрами лицо с синими лучистыми глазами, радовала его бодрость, от него как бы исходило сияние, приятно было даже его легкомыслие, которое не вызывало протеста. Он был для здешнего глаза одет необычно: в голубых штанах и желтых козловых сапогах, в белой рубахе с широкими рукавами и черкесской шапке, чистый, как кварц, широкоплечий, с могучей грудью, видневшейся в треугольнике расстегнутой рубахи, он походил на предводителя гайдуков, отдыхающего у верных друзей, на веселого искателя приключений, не боящегося ни себя, ни других, на оленя, на цветущее дерево, на необузданный ветер. Напрасно старался я увидеть его другим, вернуться к началу. И преувеличивал, противопоставляя его себе.
Когда-то он был тем же, что и я, или походил на меня. Что-то произошло, где-то, когда-то вдруг он изменил течение своей жизни и самого себя. Я представил себе, что произойдет, если подобным образом изменит свою жизнь шейх Ахмед Нуруддин, как он ездит по дорогам, веселится в ханах, укрощает диких лошадей, бранится, толкует о женщинах, я так и не смог все домыслить, смешно стало, невозможно, придется вторично родиться, ничего не зная о том, чем я обладаю сейчас. Захотелось расспросить его, может быть, потому, что я тоже чувствовал перемену в себе, правда не такую, предвидел ее и боялся, и не знал, как быть, ему показалось бы это слишком странным, он не видит путей моей мысли и оправданности моего любопытства.
— Ты доволен своими занятиями? — начал я окольным путем.
— Да.
Он улыбнулся и, озорно заглянув мне в глаза, спросил без обиняков:
— Признайся, ты не об этом хотел спросить.
— Ты читаешь чужие мысли, как ведун.
Он ждал улыбаясь, разрушая мою недоверчивость своей откровенностью и ясным ободряющим взглядом. Я воспользовался благоприятной возможностью, возможностью для себя, он всегда щедро предлагал другим такую возможность.
— Когда-то ты думал, как я или подобно мне, как мы. Измениться нелегко, нужно отбросить все, чем ты был, чему ты научился, к чему ты привык. А ты переменился абсолютно. Это так же, как если бы ты заново учился ходить, произносить первые слова, приобретать основные навыки. Должно быть, на это оказалась важная причина.
Он взглянул на меня со странным вниманием, словно бы я вернул его в прошлое, напомнил о давно забытых перенесенных страданиях, но напряженное выражение на его лице тут же исчезло.
— Да, я переменился,— спокойно подтвердил он.— Я верил в то же, во что и ты, как и ты, и, может быть, убежденнее. А потом Талиб-эфенди в Смирне сказал мне: «Если ты увидишь, что юноша устремляется в небо, схвати его за ногу и стащи на землю». И он стащил меня на землю. «Тебе суждено жить здесь,— выругал он меня,— ну и живи! Живи как можно красивее, но так, чтоб тебе не было стыдно. И скорей смирись с тем, чтобы бог тебя спрашивал: почему ты этого не сделал? — чем: почему ты это сделал?»
— И что ты теперь?
— Брожу по широким дорогам, на которых встречаются и хорошие и дурные люди, с теми же заботами и тяготами, как и здесь, которые так же радуются своему крохотному счастью, как и повсюду.
— Что было бы, если бы все пошли по твоему пути?
— Мир был бы счастливее. Возможно.
Он замыкал беседу.
— Теперь тебя ничто не касается. Это все, чего ты добился?
— Даже этого не удалось.
Я сижу и беседую со все меньшим вниманием, со все меньшим интересом, я многого ожидал от его исповеди, а не получил ничего. Его случай единственный в своем роде. Он или чудак, или умный человек, скрывающий свои причуды, быть может, неудачник, своим упрямством защищающий себя, но для этого нужно быть или слишком слабым, или слишком сильным, а я — ни то ни другое. Мир держит нас крепкими путами, как их оборвать? И для чего? И как можно жить без верований, которые, как кожа, приросли к человеку, которые стали его вторым «я»? Как можно существовать без себя самого?