Вяло тянется день, тени уже покусывают его, пусть он тянется, чтоб мне не войти в ночь со стыдом и мучениями. Я знал, куда иду, еще не решив даже, что пойду к нему. Бессознательно я думал о нем, надеясь, что жена рассказала ему о нашем разговоре, оба мы будем делать вид, будто ничего не знаем, будем беречь якобы какую-то тайну, не станем упоминать Хасана, но мой ясный взгляд все откроет. А если и не сказала, мне нечего бояться. Может быть, лучше было бы сперва зайти к ней, принести, как подарок, весть о согласии Хасана. Тогда легче толковать с ее мужем.
Напрасно, трусость нас обуяла, она нас ведет. Она говорит вместо нас, будь она проклята, даже тогда, когда мы стыдимся ее.
Я воспользовался минутой досады и сделал все сразу, чтоб не откладывать на никогда.
К моему удивлению, Айни-эфенди принял меня тут же, словно давно ожидал, ни челядинцы, ни доклады не обгоняли меня, хотя в коридорах ощущалось скрытое присутствие многих людей и глаз.
Он встретил меня любезно, приветствием, которое не было ни шумным, ни равнодушным, не лицемеря, будто обрадован или удивлен моим приходом, во всем соблюдая меру, с неопределенной улыбкой, не пытаясь ни испугать, ни ободрить. Это честно, подумал я, но чувствовал себя неуютно.
Откуда-то вылезла кошка, посмотрела на меня злыми желтоватыми глазами и, вытянув мордочку, подошла к нему. Не отводя взгляда от меня, взгляда учтиво-рассеянного, он поглаживал избалованное животное, которое сладострастно изгибалось под его ладонью, терлось боком и шеей о его ногу, а потом и вовсе забралось к нему на колени, свернулось клубком и замурлыкало, зловеще щурясь. Теперь за мной следили две пары глаз, обе желтоватые и настороженно-холодные.
Думать о его жене не хотелось, но ее образ всплывал из тьмы, из дали, ради него, оцепенелого, насторожившегося, со спрятанными в длинные рукава ладонями, наверняка душившими там друг друга, с прозрачным лицом, тонкими губами, узкими плечами, начисто вымытого, хрупкого, у которого в жилах течет вода, как же проходят ночи в этом огромном глухом доме?
Он сидел, непостижимо спокойный, не испытывая потребности двигаться (как окоченевший покойник или оцепенелый факир), с тем же выражением на лице, какое у него было, когда я вошел, с ничего не значащей улыбкой, обманчиво натянутой на безгубый рот. Меня эта улыбка утомляла больше, чем его.
И только иногда — для меня это всякий раз оказывалось неожиданностью — вдруг оживала его рука, выползала змеей из рукава (у его жены руки как птицы), и глаза его устремлялись к точно таким же, кошачьим, на секунду смягчаясь.
Не знаю, как долго я сидел, были сумерки, потом стемнело, у него на коленях сверкали фосфорные глаза, к моему удивлению, или же мне почудилось, у него оказалось четыре мерцающих глаза, потом внесли свечи (как в тот вечер, но у меня больше не было сил думать о ней), мне стало совсем худо, не давала покоя мертвая улыбка, пугал мертвый взгляд, пугала тьма за его спиной и тень на стене, меня тревожило и тихое шуршание, словно вокруг нас бегали крысы. Однако самым жутким, наверное, было то, что он ни разу не повысил голоса, не изменил манеры речи, не взволновался, не рассердился, не улыбнулся. Медленно вываливались из него слова, желтые, восковые, чужие, и всякий раз я снова удивлялся, как ловко он их укладывает и находит для них нужное место, потому что сперва казалось, будто они рассыплются у него, собравшись где-то в яме рта, и потекут в беспорядке. Он говорил упрямо, терпеливо, уверенно, ни разу ни в чем не усомнился, не допускал никакой иной возможности, и, если я изредка противоречил ему, искренне удивлялся, словно его обманул слух, словно он говорил с безумцем, и продолжал снова нанизывать фразы из книг, разбавляя ветхость их возраста гнилью своей мертвечины. Что он говорит, обеспокоенно спрашивал я. Неужели он думает, будто я не знаю этих избитых фраз или позабыл их? Возможно, так рассуждает его высокое кресло или возложенные на него высокие обязанности? Неужели он говорит лишь по привычке или для того, чтоб ничего не сказать, быть может, чтоб посмеяться, разве у него нет иных слов, кроме этих вызубренных? Видимо, он терзает меня, чтоб довести до безумия, а кошка для того и сидит, чтоб в конце концов вцепиться мне в глаза?