Выбрать главу

Не стану преувеличивать, но я был уверен, что разгоню этот болотный туман, я готов был задрать полы своей джюбе и исполнить танец живота, сделать то, что умному человеку вряд ли придет в голову. А вдруг его внимание, прежде чем увянуть, окажется столь сильным, что желтая безвольная рука начертает три спасительных слова: выпустить арестанта Харуна. Начертать, не зная, что она пишет, никогда больше не вспоминая об этом. Я пошел бы на все, говорю, на любую глупость, на любой позорный поступок и не стыдился бы потом, а даже с гордостью думал, как мне удалось победить мертвое равнодушие во имя живого человека, во имя брата. Однако я не решался бросить начатую забаву, я видел, что его лишь на время пробудила игра ума, как гашиш, теперь я должен дать большую дозу, дабы не позволить ему погрузиться в тяжкое оцепенение.

Это была самая странная схватка, о какой мне когда-либо доводилось слышать, я вступил в борьбу с мертвечиной, с параличом воли, с отвращением к жизни. Схватка была тяжелая и мучительная прежде всего потому, что я ее должен был вести с помощью неестественных средств, выворачивая наизнанку мысли, спаривая до отвращения несоединимые чувства, насилуя слова. Я опасался, да еще как опасался, что его внимание погаснет в ту самую минуту, когда я перестану играть и займусь тем, ради чего я все это затеял. Мне приходилось парить над истинным смыслом, исподволь приближаясь к нему, скрывая его, поскольку органы чувств у муфтия могли закупориться сами по себе, стоило им что-нибудь учуять.

К счастью, он не умел притворяться и скрывать свои эмоции: они обнажались и все в нем становилось заметно — и увлеченность и отвращение. Поэтому я вел свою сокровенную мысль по игре тени и света на его лице, радуясь такому указателю, которого вообще могло и не быть.

Все в нем говорило: удиви меня, разбуди меня, согрей меня, и я удивлял его, будил, согревал, ведя отчаянную битву за сохранение жизни смертнику, трепеща, что мне это не удастся, а вся моя надежда связана с ним. Я вывернулся наизнанку, я лихорадочно копался в закоулках мозга, пытаясь обнаружить там дьявольские пилюли, я сражался с этим мертвецом, чтоб не стало одним покойником больше, и передохнул лишь на мгновение, когда он опустился в кресло с проблесками интереса и оживления на апатичном лице — моя надежда пустила первый росток.

— У меня есть брат,— бредил я, не зная, достаточно ли этого.— Но если я промедлю сказать тебе об этом, то смогу утверждать, что он был у меня, а есть и был — то же самое, что я его имею и я его не имею. Решить это может каприз чьей-то злой или доброй воли. Он мне брат не потому, что я его хотел, ибо, если б я хотел, я бы и творил, и тогда он не был бы мне братом, и я не знаю, хотел ли его мой отец, но, когда он лег с моей матерью, из их наслаждения, из этой пустоты возник мой долг, он назывался сыном и братом. Кто он — желанное ли утешение или просто тягость, бог привязал его к нам, не спрашивая нас об этом, лишил нас всех наслаждений, обременив всеми тяготами и невзгодами, а, как ведомо твоему возвышенному разуму, невзгоды встречаются значительно чаще, нежели наслаждения, у нас были все основания утверждать, что брат есть несчастье, ниспосланное нам богом, поэтому мы приняли его как божью волю, божье определение и были благодарны всевышнему за все. Мы благодарим бога за несчастье, а мне хотелось бы, чтобы брат мой был твоим братом и я бы мог благодарить бога за счастье слушать тебя, как это делаешь сейчас ты по отношению ко мне, и тогда мне было бы все равно. Но поскольку он не может быть твоим братом, ибо он мой, а я не могу быть тем, кто есть ты, ибо бог определил стать мне лишь недостойным дервишем, то будем теми, кто мы есть: я прошу, ты решай. Или лучше: я буду рассказывать, а ты слушай. Тебе труднее, я знаю. Ты не должен, я должен.

Я разбудил его, он ожил, смотрит, слушает, понимает, принимает! Не надо суесловия, достаточно пустых слов, пусть они летают, как ветер, кувыркаются, как обезьяны, сломя голову носятся между лучами весеннего солнца и тенями комнаты, обезумев, и вот муфтий утих на стуле, слушает, ждет.

— А дальше? — спрашивает он довольно оживленно.

И первая его тень, Малик, вытаращился на меня, удивляется, может быть, учится. Я плохо вижу его, ибо он меня не касается. Я не свожу глаз с лица муфтия.

Есть надежда, брат Харун!

— И вот, у меня есть брат, но лишь наполовину: я называю имя его, а он сидит в крепости. Полжизни его здесь, а другая — там. Если он потеряет эту половину, то расстанется и с той.