Выбрать главу

Пушкин в этих стихах увиден, конечно, типично корниловским взором. Веселый, задорный, кудрявый, повеса, бильярдист, бретер, забияка, юбочник, безобразник, пьет вино, ест балыки, дерется плеткой, стреляет хлебом в потолок, взъезжает верхом на крыльцо, озорничает, потом, напившись, плачет… Б. Корнилов не идет в понимании Пушкина дальше этих внешних, и то весьма проблематичных, деталей быта, он не воспринимает в Пушкине гения, вместившего всю Россию, он не ищет в Пушкине ни разгадку русской культуры, ни веху мирового духовного развития… Но, изобразив Пушкина упрощенно и плоскостно, Корнилов тем не менее испытывает его мощное воздействие, он воспринимает в пушкинской поэзии и словно впервые осознает сам какое-то глубинное, светлое и гармоническое начало жизни; подспудное влияние пушкинского гения вдруг ощущается в самой структуре корниловского мышления, так, словно потаеннейшие основания его поэзии вдруг, пошатнувшись, начинают обновляться. И он, буйный, «дикий» (ох, как манкировавший!), робеет перед святыней пушкинской гармонии: «И прекрасен, и разнообразен, мужество, любовь и торжество… Вы простите — может, я развязен? Это — от смущенья моего! Потому что по местам окрестным от пяти утра и до шести вы со мной — с таким неинтересным — соблаговолили провести…» Сама интонация эта вряд ли возможна у прежнего, «озорного» Корнилова. Самое дыхание его поэзии вдруг обнаруживает готовность к перемене. Что это? Покаяние? Готовность к прозрению? Брезжущая ясность? Даже сумрак одиночества пишет Корнилов другими, новыми словами, охватывая это одиночество как целое, пытаясь осознать его, понять… «И конь храпит, с ветрами споря, темно, и думы тяжелы, не ускакать тебе от горя, от одиночества и мглы. Ты вспоминаешь: песни были, ты позабыт в своей беде, одни товарищи в могиле, другие — неизвестно где…» Удивительна в этих строчках проглянувшая из сумрака графичность, структурность переживания, невероятная у прежнего Корнилова попытка формулировать, осознать, преодолеть подступающий хаос.

Пушкин словно открывает в Корнилове возможность принципиально иной поэзии: поэзии духовной, поэзии осознанного единства с миром. Корнилов успевает почувствовать в себе это новое — как возможность. Он заражается тем неповторимым, чисто пушкинским мироощущением, которое и название для нас сохраняет пушкинское, — светлой печалью:

День ударит об землю копытом, Смена на посту сторожевом. Думаю о вас, не об убитом, А всегда о светлом, О живом. Все о жизни, Ничего о смерти, Все о слове песен и огня… Легче мне от этого, Поверьте, И простите, дорогой, меня.

Трудно сказать, какие плоды могло бы дать в творчестве Б. Корнилова это последнее, предсмертное просветление. Он был человек неожиданный…

Казнь

Нам остается рассмотреть последний эпизод жизни Корнилова, совершившийся для него уже в преисподней. Вот документ, сохраненный в архивах Ленинградского УКГБ (и опубликованный Ст. Лесневским в «Литературной России» весной 1989 года, полвека спустя после событий).

Что-то вроде экспертизы:

«Ознакомившись с данными мне для анализа стихами Б. Корнилова, могу сказать о них следующее.

В этих стихах много враждебных нам, издевательских над советской жизнью, клеветнических и т. п. мотивов. Политический смысл их Корнилов обычно не выражает в прямой, ясной форме. Он стремится затушевать эти мотивы, протащить их под маской „чисто лирического“ стихотворения, под маской воспевания природы и т. д. Несмотря на это, враждебные, контрреволюционные мотивы в целом ряде случаев звучат совершенно ясно и недвусмысленно. Они отчетливо прорываются во многих стихотворениях, они являются лейтмотивами некоторых стихотворений целиком.

Прежде всего здесь следует назвать стихотворение „Елка“. В нем Корнилов, верный своему методу двурушнической маскировки в поэзии, дает якобы описание природы, леса. Но маска здесь настолько прозрачна, что даже неопытному, невооруженному глазу становится полностью ясна откровенная контрреволюционность стихотворения. Написанное с большим чувством, с большим темпераментом, оно является тем более враждебным, тем более активно направленным на организацию контрреволюционных сил.

Корнилов цинично пишет о советской жизни (якобы о миро природы!):

Я в мире темном и пустом… Здесь все рассудку незнакомо… здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души.