Выбрать главу
Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера.
И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность, легкая и комсомольская, идет по палубе, как по земле.

1932

Комсомольская краснофлотская. — Впервые: «Юный пролетарий», 1932, № 27.

«Я замолчу, в любови разуверясь…»

Я замолчу, в любови разуверясь — она ушла по первому снежку, она ушла — какая чушь и ересь в мою полезла смутную башку.
Хочу запеть, но это словно прихоть, я как не я, и всё на стороне, — дымящаяся папироса, ты хоть пойми меня и посоветуй мне.
Чтобы опять от этих неполадок, как раньше, не смущаясь ни на миг, я понял бы, что воздух этот сладок, что я во тьме шагаю напрямик.
Что не пятнал я письма слезной жижей и наволочек не кусал со зла, что все равно мне, смуглой или рыжей, ты, в общем счете подлая, была.
И попрощаюсь я с тобой поклоном. Как хорошо тебе теперь одной — на память мне флакон с одеколоном и тюбики с помадою губной.
Мой стол увенчан лампою горбатой, моя кровать на третьем этаже. Чего еще? Мне только двадцать пятый, мне хорошо и весело уже.

<1933>

«Я замолчу, в любови разуверясь…» — Впервые в «Книге стихов».

Семейный совет

Ночь, покрытая ярким лаком, смотрит в горницу сквозь окно. Там сидят мужики по лавкам — все наряженные в сукно.
Самый старый, как стерва зол он, горем в красном углу прижат — руки, вымытые бензолом, на коленях его лежат.
Ноги, высохшие, как бревна, лик от ужаса полосат, и скоромное масло ровно застывает на волосах.
А иконы темны, как уголь, как прекрасная плоть земли, и, усаженный в красный угол, как икона, глава семьи.
И безмолвие дышит: нешто все пропало? Скажи, судья… И глядят на тебя с надеждой сыновья и твои зятья.
Но от шороха иль от стука все семейство встает твое, и трепещется у приступка в струнку замершее бабье.
И лампады большая плошка закачается на цепях — то ли ветер стучит в окошко, то ли страх на твоих зубах.
И заросший, косой как заяц, твой неприятный летает глаз: — Пропадает мое хозяйство, будь ты проклят, рабочий класс!
Только выйдем — и мы противу — бить под душу и под ребро, не достанется коллективу нажитое мое добро.
Чтобы видел поганый ворог, что копейка моя дорога, чтобы мозга протухший творог вылезал из башки врага…
И лица голубая опухоль опадает и мякнет вмиг, и кулак тяжелее обуха бьет без промаха напрямик.
Младший сын вопрошает: «Тятя!» Остальные молчат — сычи. Подловить бы, сыскать бы татя, что крадется к тебе в ночи.
Половицы трещат и гнутся — поднимается старший сын: — Перебьем, передавим гнуса, перед богом заслужим сим.
Так проходят минуты эти, виснут руки, полны свинца, и навытяжку встали дети — сыновья своего отца.
А отец налетает зверем, через голову хлещет тьма: — Все нарушим, сожжем, похерим — скот, зерно и свои дома.
И навеки пойдем противу — бить под душу и под ребро, не достанется коллективу нажитое мое добро.
Не поверив ушам и глазу, с печки бабка идет тоща, в голос бабы завыли сразу, задыхаясь и вереща.
Не закончена действом этим повесть правильная моя, самый старый отходит к детям — дальше слово имею я.