VI
Мы вспоминаем гульбища и гульбы,
когда, садясь на утлые дубы,
прекраснодушные Тарасы Бульбы
растили оселедцы и чубы.
Горилку пили,
в бубны тарахтели,
широкоплечи, в меру высоки,
и спали на земле, как на постели,
посапывая носом, бурсаки.
Ходили тучей, беспокоя ляха
скрипением несмазанных телег,
и нехристи, приявшие Аллаха,
порубанные, падали навек.
Она носилась, на коней сидая,
по бездорожьям, грозная беда, —
рассказывай об этом нам, седая
Днепра непостоянная вода.
Мы не даем тебе дурного ходу,
работай нам, и зла и глубока,
мы перегородили эту воду
бетоном и железом на века.
Опять сгибая на работе спину,
за голубой днепровский водоем,
за новую, за нашу Украину
мы молодость большую отдаем.
VII
(Растет роман. Полны любви и славы,
быть может, неумелы и просты,
в чередованье поспешают главы,
с помарками ложатся на листы.
И скоро утро. Но, с главой управясь,
я все еще заглядываю в тьму —
меня ненужная снедает зависть
к потомку будущему моему.
Во всех моих сомненьях и вопросах
он разберется здорово, друзья,
и разведет турусы на колесах
талантливей, чем предок, то есть я.
Он сочинит разумно и толково —
на отдалении ему видней, —
накрутит так чего-нибудь такого
о славе наших небывалых дней,
что я заранее и злюсь, и вяну,
и на подмогу все и вся зову,
чтоб только в эти тезисы к роману
включить еще, еще одну главу.)
VIII
Я рос в губернии Нижегородской,
ходил дорогой пыльной и кривой,
прекрасной осеняемый березкой
и окруженный дикою травой.
Кругом — Россия.
Нищая Россия,
ты житницей была совсем плохой.
Я вспоминаю домики косые,
покрытые соломенной трухой,
твой безразличный и унылый профиль,
твою тревогу повседневных дел
и мелкий, нерассыпчатый картофель
как лучшего желания предел.
Молчали дети — лишняя обуза, —
а ты скрипела челюстью со зла,
капустою заваленное пузо
ты словно наказание несла.
Смотри подслеповатыми глазами
и слушай волка глуховатый лай.
Твоими невеселыми слезами
весь залился Некрасов Николай.
Так и стоишь ты, опершись на посох,
покуда, не сгорая со стыда,
в крестьянских разбираются вопросах
смешно и безуспешно господа.
Про мужичка — про Сидора, Гаврилу —
они поют, качая головой,
а в это время бьет тебя по рылу
урядник, толстомясый становой.
Чего ты помышляешь, глядя на ночь?
Загадочный зовет тебя поэт,
и продает тебя Степан Иваныч —
по волости известный мироед.
Летят года, как проливни косые,
я поднимаю голову свою,
и я не узнаю своей России,
знакомых деревень не узнаю.
И далее воздух — изменился воздух,
в лицо меня ударила жара,
в машинно-тракторных огромных гнездах
жужжат и копошатся трактора.
И мы теперь на праздниках нарядных
припоминаем прежние деньки,
что был в России — мироед, урядник,
да кабаки, да церковь, да пеньки.
IX
Но чем же победили мы в упорной
и долгой битве?
Разумом, спиной?
Учились мы по грамоте заборной,
по вывеске заплеванной пивной.
Шпана — и выражались неучтиво
мы, в детстве изучившие пинки,
а в битве — прямо скажем — не до чтива,
когда свистят над головой клинки.
Но мы не дураки. Когда с победой
мы вышли из огромного огня,
нам было сказано:
— Поди изведай
все знания сегодняшнего дня
и, не смыкая пресыщенно веки,
запомни, что висишь на волоске.
Чтобы тебя не продали навеки,
скрипи, товарищ, мелом по доске. —
И мы пошли.
Мы знали, все равно мы
одно, хоть, по профессиям деля,
теперь одни — поэты, агрономы,
другие — доктора, учителя.
Никто из них не буквоед тягучий,
не раб бездушный цифры, букваря…
……………
Но это что…
Я знаю лучше случай,
не единичный, к слову говоря!
Я знаю, да и вы видали малых,
их молодых подкрашенных подруг,
они тогда мотались на вокзалах,
тащили чемоданы из-под рук,
как мертвецы, на холоде синели,
закутанные в тухлое старье,
существовали где-то на панели —
домушники, карманники, ворье.
И каждый с участью поганой свыкся,
не думая, что смерть ему грозит,
один — бандит,
другая — шмара, бикса,
одна — зараза,
первый — паразит.
И, потаенно забиваясь в хазы,
в подвалы и разбитые дома,
они певали страшные рассказы,
от морфия сходившие с ума.