Выбрать главу
— Не твое собачье дело, шмара, — Злом набухла жилка у виска, а в затылке от полуугара ходит безысходная тоска.
А часы подмигивают хитро — дескать, разморило молодца… Он сидит — и перед ним пол-литра, мертвенное тело огурца, и находятся в пол-литре в этом забытье, и песня, и огонь…
Я когда-то тоже пел фальцетом, вышибая пробку о ладонь. И, на все в досаде и обиде, в чашку зелено вино лия, бушевала в полупьяном виде молодость несмелая моя. — Мол, не буду в этой жизни бабой… — Поощряли старшие:    — Хвалю, только ты еще чего-то слабый и порядком буен во хмелю…
— Все равно умрешь, так пей, миляга, даже выпивают и клопы… — Всяко возлияние есть влага, — возвещали, выпивши, попы.
Но проходят годы — мы стареем, пьем, как подобает, в месяц раз, и, пожалуй, пьяным иереям стыдно до волнения за нас.
Глава третья
Не мерцанье сабель, не цокот и гром эскадронов, детству милая песня, веселое уничтоженье врага… Нет, война — это, оперы сей не затронув, полустанок, заброшенный к дьяволу на рога.
Не «ура», поднимаемое атакующей конною лавой, а солдатская песня про журу,
про журавля. Станционный козел, украшаемый костью трухлявой, молча слушает песню, покрытую вечною славой, удивляется ей, золотой бородой шевеля.
Так война повернулась к Сергею.
Он видел, от печального однообразья устав, как худой машинист — обгорелый, измазанный идол — без гудков уводил в осторожную полночь состав.
Полночь бьет пулеметами, тараторит смертельною сплетней, — безразличны Сергею идущие боком бои, он отбился в дороге от матери — десятилетний, он таращит на шпалы глаза молодые свои.
Ходят мимо солдаты, тоскующие о женах, стынет здание станции, обреченное штабом на слом, с юга ветер доносит дыхание трав, зараженных трупным ядом, предсмертной испариной, злом.
Вот на юге трава… В ней бы скрылся такой человечек, как Сергей, до макушки, до золота пыльных волос… Он бы лег, он бы слушал колыбельную песенку речек, чтобы легче дышалось ему, чтобы крепче спалось.
Ночью жгут у перрона костры: варят кашу и сушат онучи… И Сергей подползает на огонек с ночевой. — Ты откуда, парнишка? — Корявые руки вонючи, но зато уж и ласковы… — Дяденька… — Ну, ничего…
А под утро, когда, утомленные боем, спят, завернутые в шинели, и видят приятные сны, и особенно пахнет весной и травой зверобоем, и смолистою, чуть подогретою, шишкой сосны, — вдруг ударили с левого фланга…
Вибрируя: п-иу…у… — сухо щелкая в камень, пролетая, впиваясь в зарю…
Это пуля. Спасайся!
Сергей уползает в крапиву, слышит:    — Сволочи, к пулеметам… Андрюшка, тебе говорю…
Над Сергеем склоняется парень — большой, одноглазый, в ухе часики вместо серьги, и на шее мерцанье монист… — А ну, поскорей вылазий!.. Обратите внимание ваше: какой небольшой коммунист…
Так Сергей попадает к махновцам.
Тут уж начинается буча — гром, дым, пыль, война, и мохнатое знамя предводительствует, как туча, и распластана грива запаленного скакуна.
Одноглазый бандит покровительствует Сергею, то напоит его самогоном до белых чертей и тоскует спьяна: — Я тебя и люблю и радею, потому обожаю еще не созревших детей. Я и сам молодой был, красивый… но глаз, понимаешь ли, вытек — потому меня шашкой коммунисты ударили раз…