И целует Сергея разбойник и сифилитик,
уважаемый бандой
за сифилис и за глаз.
У него был запой —
он трепался, бунтуя, по селам,
и, похожий на бред, на страшилище-нетопыря,
он расстреливал пленных,
В ажиотаже веселом
пулю в пулю сажая,
во всё матеря.
Липкой грязью зашлепанный,
словно коростой,
разводя на затылок квадратные плечи свои,
он размахивал жесткою плетью
четыреххвостой,
и свистели четыре хвоста,
как четыре змеи.
С неба падали звезды,
гармоника тяжко вопила —
то в обнимку, в дыму разбредаясь по степи рябой,
сотоварищи пьют самогон
и багровое пиво,
одноглазого чествуя песней, тоской и пальбой.
А когда окружили ту банду
Буденновские отряды —
одноглазый попался, как мальчик,
как кура во щи,
говорил по слогам:
— Да чего ж вам, товарищи, рады.
То-ва-ри-щи…
Он божился и клялся:
— Будь я гадом и будь я заразой… —
Он вертелся в предсмертии колесом на оси,
но во имя победы
налево идет одноглазый —
и вороной душа его
улетает на небеси.
Глава четвертая
«Черная рубашка, дыра на пупé.
Ящик под вагоном — прекрасное купе.
Что же мине надо?
Что же тибе надо?
Что же нам обоим с тобой — шантрапе?
Паровозы ходют с Москвы на Одессу,
а с Одессы ходу опять на Москву…
И тоска на сердце — ну ее к бесу
такую тоску!
Машинисты пару поддают, шуруя,
паровозы ходют, прямо как стрела,
мне тоска такая —
скоро вот умру я,
так зачем же мама мине родила?»
Ребята поют не в голос,
хрипя выходит из горла
шатающаяся песня
в зеленую, сочную тьму…
Война их несла в ладонях,
война их мяла и терла,
война их учила злобе, как разуму и уму.
Тачанок припадочных грохот,
и жар полуденный адов,
и дышащий смрадно ладан
в руках жестяных попов,
но войны уходят в землю
осколками снарядов,
обрывками сухожилий,
остатками черепов.
Сергей поет, вспоминая,
как задом падали кони
перед клубами жирной и плодоносной земли.
Сергей поет.
Его слушает публика, на перроне
и паровоз, идущий с Москвы на конец земли.
Когда подают копейку…
— Чего так распелся, на, мол… —
Сергей копейку за щеку — она ему дорога.
Порою интересуются:
— А ты сегодня шамал?
— Я? Не… не шамал… —
Выслушивают:
— Ага!
Уходят степенно и важно,
пышны, велики, спокойны,
их ожидает ужин,
дети, жена, постель;
они уходят в землю,
как все уходит,
как войны —
осколками снарядов,
осколками костей.
А я пойду погуляю — меня окружает усталость
хандрой и табачным дымом,
а трубка моя пуста,
мне в этой жизни мало чего написать осталось,
написано строк четыреста —
еще не хватает ста.
Пойду через Марсово поле
до темного Летнего сада
с распахнутою душой…
Подумаю, как Сергею доехать до Ленинграда —
он очень хороший город:
вечерний, весенний, большой.
Глава пятая
Распахнуты кассы Народного дома.
В окошках кассирши сидят деревянно.
В саду по американским горкам
смешных вагонеток летят караваны.
Визжат кокетливые девицы,
взмывая к небу,
срываясь на дно.
Кривое зеркало портит лица —
удовольствие одно.
Молодые люди гуляют с дамами,
интересуются ими, и всё…
Отполированное задами,
мерцает веселое колесо.
Скрипят несмазанные качели.
Приятна беспроигрышная лотерея.
Идите в кассу,
покупайте билеты,
как можно скорее, как можно скорее!
Вот так, захлебываясь, на афише
полуметровые буквы кричат,
с фанеры срываясь все выше и выше,
и всюду, и в уши, и в уличный чад.
Тогда на качели,
на серые скалы,
скорее в охапку хватая народ,
трамваи бегут из Невской заставы,
и с Выборгской,
и от Московских ворот.