— Его похоронили на рассвете,
мы все за ним
поэскадронно шли,
на орудийном повезли лафете,
знамена преклонили до земли.
Его коню завидовали кони —
поджарые, степные жеребцы,
когда коня
в малиновой попоне
за гробом проводили под уздцы.
На нем была кавказская рубаха,
он, как живой,
наряженный, лежал,
на крышке гроба черная папаха,
лихая сабля,
золотой кинжал.
И возложили ордена на груди,
пылающие радостным огнем,
салютовали трижды из орудий
и тосковали тягостно о нем.
Ему спокойно, земляки, в могиле,
поет вода подземная, звеня…
Хотелось бы, чтоб так похоронили
когда-нибудь товарищи меня.
Он замолчал.
И вот завыли трубы,
и кони зашарахались в пыли.
— Сидай на конь!
— Сидай на конь, голубы, —
запели эскадронные вдали.
Бойцы сказали:
— Порубаем гада!
Знамена, рдея, пышные висят.
И вся кавалерийская бригада
ушла до места боя на рысях.
Они пошли тропинками лесными,
просторами потоптанных полей,
и навсегда ушел Добычин с ними,
и ты его, товарищ, не жалей.
Пожалуй, всё.
И вместо эпилога
мне остается рассказать не много
(последние мгновения лови).
Дай на прощанье
дружеские руки,
поговорим о горе,
о разлуке,
о Пушкине, о славе, о любви.
Пришел к Елене.
И, меня встречая,
мурлычет кот,
свивается кольцом.
Шипит стакан дымящегося чая.
Поет Елена, теплая лицом.
Нам хорошо.
Любви большая сила,
Веселая,
клокочет и поет…
— А я письмо сегодня получила, —
Елена мне письмо передает.
И я читаю.
Сумрак бьется черный
в мои глаза…
«Родная, не зови…
Пишу тебе со станции Касторной
о гибели, о славе, о любви.
Нет места ни печали,
ни бессилью,
ни горести…
Как умер он в бою
за сумрачную,
за свою Россию,
так я умру за Африку мою».
1934–1935
Моя Африка. — Впервые: «Новый мир», 1935, № 3.
Главами и отрывками печаталась: «Вечерняя Красная газета», 1934, 15 мая; «Смена», 1935, 18 марта; «Юный пролетарий», 1935, № 4, 13. Гурда — шашка.
Последний день Кирова
1
Скоро девять, пожалуй.
Утро.
Весел и прост,
он идет, моложавый,
через Троицкий мост.
Хорошо и морозно —
да, зимой холодней…
Он совсем несерьезно
относится к ней.
Он идет, улыбаясь:
лучше, если весна.
Все же мелочь любая
забавна весьма.
Вон в небесной долине
полусвет синевы,
и хранят в нафталине
равнину Невы.
Он мурлычет:
— Иду я,
полегоньку иду… —
Люди греются, дуя
в кулаки на ходу.
Сколько разных попыток,
чтоб согреться, нашли?
На огромных копытах
першероны прошли.
Торопясь —
не с того ли,
что кормушка зовет?
Повезли листовое
на какой-то завод.
Все дымит, индевея…
Тянет к печке,
домой —
нет,
не сыщешь новее
декораций зимой.
Даже вымысла ради,
красоты
и ума…
Но зима в Ленинграде —
лучше всякой зима.
Ты еще не воспета:
зло морозных ночей,
солнце красного цвета,
совсем без лучей.
Как на улицах ранних
засыпают, дрожа,
в тулупах бараньих
домов сторожа.
Все озябло.
И что теперь —
населенью беда?
Неожиданно оттепель —
и туман,
и вода.
Туча липкая плачет
и на улицы льет.
Люди падают —
значит,
гололедица, лед.
Макинтошами машем,
держась за дома.
Только в городе нашем
столь смешная зима.
Но сегодня иное —
веселы облака,
и светило дневное,
и морозит слегка.
Он скрипит, словно ржавый,
под подошвами снег,
и идет моложавый
через мост человек.