2
Он идет, улыбаясь,
как зимы торжество,
и снежинка любая
забавляет его.
Площадь Жертв Революции
снегом полна —
сколько горя и радости
площадь таит,
начинается сразу
у моста она,
где машина огромная
«бьюик» стоит.
Как летящее туловище орла,
горделивая,
ночи полярной темней,
и готовы взмахнуть
два орлиных крыла.
Человек, улыбаясь,
направляется к ней.
Он садится в машину,
легок, вымыт и брит…
— Ну, поехали, —
шóферу говорит.
Замечательным,
зимним согретый огнем,
гладит шофер
пушистый каштановый ус.
И смеется —
до пояса бурки на нем,
рукавицы оленьи,
суконный картуз.
— Утро доброе…
Солнышко…
Славно горит… —
шофер Кирову радостно говорит.
3
Как мне день этот горек
и черен этот снег.
Я поэт — не историк,
я простой человек.
Но желанье имею,
негодуя,
скорбя,
рассказать, как умею,
все, что знал про тебя.
Про любовь
и про разум,
про невзгоды ночей,
все, что знал по рассказам
твоих вятичей.
Ты в рядах и в колоннах
по России кружил,
мест, не столь отдаленных,
молодой старожил.
Ночь тебя испытала
и сказала: владей!
Это сплав из металла,
годов
и людей…
Сколько было тяжелых
в стране непогод,
как ошметки летели,
и гибла страна, —
кто тебя позабудет,
девятнадцатый год.
Украина,
Каспийское море,
война.
На рыбачьих баркасах
стоит пулемет,
и скорее, скорее —
ни сна, ни жилья.
Кто меня понимает,
конечно, поймет —
это Киров на Каспии —
песня моя.
Нефти кровь животворная,
жирная
вновь
на заводы,
на фабрики,
в наши края…
Это Кирова дело
и Кирова кровь.
Это только о Кирове
песня моя.
— То, что видно, то видно,
дела велики, —
говорили солидно
о нем старики…
Мне рассказывал как-то
кузнец на ходу:
— Значит, так это было,
дорогие мои.
Это в августе было,
в тридцатом году, —
я сижу со старухой,
гоняю чаи.
Дочка где-то в кино,
сын читает к уроку,
мухи сонные ползают по стене,
и чего-то кричит,
значит, радио сбоку.
Открывается дверь —
и Мироныч ко мне.
Никогда не бывал.
Но, себя уважая,
я, конечно, и виду не подаю,
а в душе, понимаете,
радость большая.
Он мне руку свою,
я, понятно, свою.
Говорили мы с ним.
И сомнения были.
Посидел,
посоветовался со мной.
Мы Сергея Мироныча
очень любили…
Хоть и молод, а умный,
веселый, земной.
4
На роскошных моторах
и ночи и дни
в пышных шубах матерых
разъезжают они.
День такого не труден —
это видимый враг,
тунеядец
и трутень,
и совсем не дурак.
Как им был ненавистен
Киров, знавший навек
много тягостных истин,
большевик,
человек.
И за то, что спокоен,
за улыбку твою,
победитель
и воин
в открытом бою.
Молят:
— Бог, помоги нам
и спаси нас, господь,
самого господина
и лакеев господ. —
Мелким бисером вышит,
бог ни слова в ответ, —
может, просто не слышит,
может, господа нет.
Что за гадкая свора?
Живут — благодать, —
от банкира до вора
рукою подать.
Так и ползают тучей,
забывши покой…
Был, товарищи, случай
забавный такой.
Случай тот достоверен,
проверен давно, —
рассказать вам намерен
про свиданье одно.
5
По равнине пурга
порошит пушисто…
Сидит баба-яга
в гостях у фашиста.
У фашиста рога,
видимость свитая,
а у бабы нога,
нога костяная.
Злая ночь на носу,
и с лицом сварливым
ест фашист колбасу,
запивает пивом.
И красив, и не стар,
он сидит,
у бабы
кипятится навар
из могильной жабы.
И у бабы наряд —
одета по-вдовьи,
и они говорят
о средневековье.
Поднялась, тяжела,
зашептала слабо:
— Я в России жила, —
заявила баба, —
и глупа,
и темна,
и могилы тише,
и солому она
стелет на крыши.
Ночью ходит во двор,
покрытая тенью,
и не ест помидор
по предубежденью.
В кровь избита жена,
праздники,
сивуха,
волостной старшина
восклицает: «В ухо!»
Сыро, словно в гробу,
я же, мой коханый,
вылетала в трубу
на метле поганой.
Под небесным огнем,
молодой и храброй,
как бы зверем-конем,
управляю шваброй.
Покидала кровать,
милый, по простору
я неслась танцевать
на Лысую гору.
Злые звезды горят,
плоть лихую тешим,
две недели подряд
танцевала с лешим… —
И захныкала в нос
много слов соседних…
— Хорошо! —
произнес
мрачный собеседник.
Голова из огня
высунула жало.
— Все боялись меня, —
баба продолжала, —
каждый русский — мой вассал,
темнота,
бессилье.
Гоголь про меня писал,
Николай Васильевич. —
Собеседник встал, как тьма,
крик подобен лаю:
— Про писателей, кума,
вовсе не желаю… —
Баба, слезы лия,
сразу стала красной…
— Про писателей я,
собственно, напрасно.
Ах, Иванова ночь!..
Хорошо в России,
не губить
и помочь
все меня просили.
Золотое бытье,
молодое тело…
Ой, как время мое
быстро пролетело.
Дни мои далеки —
в том краю раскосом
всюду большевики
кроют хаты тесом.
Ни вина, ни плетей…
Леший — медведь мой,
нынче даже детей
не пугают ведьмой.
Где прилечь?
Где присесть,
бесова невеста?
У тебя, может, есть
безработной место? —
И захныкала в нос
много слов соседних,
— Я убью, — произнес
мрачный собеседник, —
я меча не хочу,
речь скажу на тему,
как топор наточу,
свастику надену.
Нам не надо ума,
мы — средневековье,
оставайся, кума…
За твое здоровье!