Перечитав несколько раз письмо, Патрисио надолго погрузился в размышления, потом аккуратно вложил его снова в конверт, сунул в карман и отправился на поиски Фруктуосо.
— Фруктуосо, — обратился он, войдя в его контору, — подготовься, не падай в обморок.
И, закрыв за собой дверь, он протянул ему письмо и уселся по другую сторону стола в ожидании, пока тот прочитает письмо.
— Что это? — спросил Фруктуосо своего друга.
— Посмотри на подпись, — ответил Патрисио. — Ты упадешь.
Фруктуосо воскликнул:
— Нет, не может этого быть! Вот сукин сын!
— Читай.
Фруктуосо принялся читать письмо, изредка прерывая чтение подобными же восклицаниями и бросая на бесстрастно наблюдавшего Патрисио удивленные и возмущенные взгляды. Дочитав письмо до конца, он ударил кулаком по столу.
— Это неслыханно, Патрисио. Если бы мне кто это сказал, я бы не поверил. В жизни никогда бы не поверил. — И, помолчав, добавил: — Знаешь, Патрисио, что бы я сделал на твоем месте? Вместо ответа я бы сел на поезд, и, поскольку здесь есть адрес этого негодяя, явился бы к нему как снег на голову, и дал бы ему по заслугам, чтобы этот подонок получил то, на что напрашивается. Вот что я бы сделал на твоем месте.
Патрисио ничего не ответил, он сидел задумавшись. Спустя некоторое время Фруктуосо спросил его наконец:
— Ладно, так что ты думаешь делать, скажи мне?
— Да… не знаю. Может быть… — уныло ответил Патрисио.
— Что?
— Это самое. Может, сделаю, как ты говоришь.
Из книги «САД НАСЛАЖДЕНИЙ»
© Перевод В. Фёдоров
Вырезки из вчерашнего номера газеты «Лас нотисиас»
В пожелтевших подшивках парижских газет за 1921 год можно встретить заметки о бандитском нападении на экспресс Париж — Марсель, которое неделю спустя стоило жизни четырем бандитам, отстреливавшимся от агентов полиции в фешенебельном ресторане, и о суде над их соучастником Мечиславом Шарье, приговоренным к смерти и казненным в Версале. В преступлении этот несчастный, прозванный газетчиками un petit tuberculeux[73], играл второстепенную, вспомогательную роль, но отвечать перед правосудием пришлось ему одному, да к тому же и держался он на суде дерзко, что и привело его на гильотину. Понапрасну защитник расписывал его несчастную судьбу, пытаясь пробудить жалость в сердцах присяжных; когда разбирательство дела было закончено, подсудимый встал и, смело глядя в зал, бросил вызов всем этим буржуа: если им так хочется, пусть отрубят ему голову… Именно так рассказывает об этом Андре Сальмон в своих «Souvenirs sans fin»[74].
Почему же это событие запомнилось поэту и попало в строки его мемуаров? Оказывается, Сальмон пытался хоть как-то помочь юноше, за судом над которым следил очень внимательно, потому что тот был сыном весьма любопытного персонажа, представителя богемы, из тех, что мыкали горе в Латинском квартале, эмигранта-поляка Мечислава Гольдберга (по-немецки «золотая гора»), однако сыну в наследство он златых гор не оставил, а лишь prenom exotique[75] Мечислав и чахотку. Целая глава «Бесконечных воспоминаний» посвящена Мечиславу Гольдбергу, которого другой писатель окрестил «изголодавшимся ястребом из ботанического сада», что в какой-то мере отражало необычность и колоритность этой фигуры. Андре Сальмон, который in illo tempore[76] дружил с этим человеком, использует трагический постскриптум (я говорю постскриптум, потому что отец умер за несколько лет до казни сына), чтобы закончить всю эту историю высокой патетической нотой.
Гольдберг был, как видно, не очень-то разговорчив, судя по тому, что о его любовнице, матери несчастного Шарье, Сальмон не сообщает почти ничего, ему была известна только ее фамилия, получившая впоследствии столь печальную известность, и еще ему было известно, что в один прекрасный день она покинула бедного поляка, оставив в залог маленького Мечислава, который был еще в пеленках. Можно много рассуждать по этому поводу, но это будут досужие измышления, да подробности здесь не так уж и важны, голый факт говорит сам за себя. А факт заключался в том, что, когда «изголодавшийся ястреб из ботанического сада» вдруг остался в своей жалкой каморке с грудным ребенком на руках, тому не исполнилось еще и полугода. За неимением колыбели он устроил младенца в вытащенном из комода ящике, который покачивал ногами, когда писал свои чахоточно-анархистские творения, и при этом, быть может, мурлыкал какую-нибудь запомнившуюся с детства колыбельную, фальшивя и перевирая слова. Чтобы прокормить сына, он вставал ни свет ни заря и реквизировал бутылку молока, оставленную молочницей у чужой двери… Вот и все. О том, что было между таким безрадостным началом жизни и ее концом на эшафоте, ничего не известно.