Выбрать главу

Как приятно было писать письмо своей девушке, сидя на настоящем стуле, или бриться перед большим зеркалом, а вечером пить настойку из сухих вишен, заваренных растопленным снегом.

Жаль только, что мне никак не удавалось поймать кота.

Масло для светильников приходилось крепко экономить — его не хватало. Ведь в берлоге, между прочим, без света никак не обойтись, особенно в случае тревоги, хоть оружие и боеприпасы были у нас всегда под рукой.

Однажды вьюжной ночью мы с лейтенантом выбрались за проволочные заграждения на пустырь между нашим опорным пунктом и батальоном «Морбеньо». На пустыре ни души. Лишь тут и там попадались покореженные каркасы машин. Мы хотели посмотреть, нет ли чего полезного на этом кладбище лома. Нашли бидон с минеральным маслом и решили, что оно сгодится и для светильников, и для смазки оружия. Следующей безлунной и вьюжной ночью я вернулся туда с Тоурном и Бодеем. Когда мы поворачивали бидон, чтобы удобнее было переливать масло в наши бутылки, тот загрохотал. Русский часовой сразу же открыл огонь. Но было темно, как внутри котелка для поленты, и часовой стрелял наугад, верно, для того лишь, чтобы согреться. Бодей чертыхался, но вполголоса, чтобы на том берегу не услышали. Мы были ближе к русским, чем к своим. После нескольких вылазок нам удалось переправить в берлогу литров сто масла. Немного мы дали лейтенанту Ченчи для его опорного пункта, еще немного — лейтенанту Сарпи. После этого и капитану вдруг понадобилось масло, и отделению разведчиков, а потом и майору из штаба батальона. Наконец нам эти бесконечные просьбы надоели, и мы стали всем говорить, что масла у нас больше нет. Когда пришел приказ об отступлении, мы чуток оставили и русским. Светильники мы смастерили из пустых консервных банок, а фитилями служили шнурки ботинок, разрезанные на части.

Ночь ли день — для нас разницы не было никакой. Я только и знал, что обходил посты. Неслышно подкрадывался к часовым и, когда они, застигнутые врасплох, в полной растерянности спрашивали пароль, отвечал: «Бедняга из Брешии». Так вот и развлекался.

Потом тихонько говорил с ними на брешианском диалекте, рассказывал анекдоты и смачно ругался. Они смеялись от души, слушая, как я, уроженец Венето, говорю на их диалекте. Лишь у Ломбарди я словно бы язык проглатывал. Ломбарди! Стоит мне вспомнить его лицо, как меня начинает трясти. Высокий, неразговорчивый, угрюмый. Я не мог долго смотреть ему в глаза, и, когда он улыбался, а случалось это редко, у меня сжималось сердце. Казалось, он явился из другого мира и ему открыты тайны, о которых он нам поведать не может. Однажды ночью, когда я был с ним в траншее, русский патруль подобрался совсем близко и открыл огонь. Автоматная очередь прошла над бруствером. Я пригнул голову. Ломбарди же стоял выпятив грудь и даже не шелохнулся. Мне было страшно за него и стыдно за себя. Немного спустя как–то вечером ко мне в траншею прибежал сержант Минелли и рассказал, что во время атаки русских Ломбарди выскочил на бруствер и, стоя во весь рост, вел огонь из ручного пулемета; пуля угодила ему прямо в лоб. Тут я вспомнил, каким мрачным был всегда Ломбарди и какую робость я испытывал, оставаясь с ним наедине. Смерть словно уже тогда угнездилась в нем.

Больше всего веселья было, когда мы ставили перед траншеями габионы колючей проволоки. Помню одного альпийского стрелка — маленький, энергичный, с тощей бороденкой, он был одним из лучших снайперов в отделении Пинтосси. Все звали его «Дуче». Ругался он совсем особенно и выглядел очень смешно в длиннющем маскхалате: при ходьбе он вечно запутывался в полах этого халата, спотыкался о собственные ботинки и начинал материться так громко, что даже русские солдаты его слышали. Нередко он запутывался и в габионах колючей проволоки, которые тащил вместе с напарником, и уж тогда без передыху обкладывал и военную службу, и проволочные заграждения, и почту, и тыловых крыс, и Муссолини, и невесту, и русских солдат. Послушать его — так никакого театра не надо.